Сквозь сукно шинелей еще сочилась из пулевых отверстий кровь, но у некоторых солдат крепкие заскорузлые руки продолжали судорожно сжимать стволы винтовок.

Ивлев с невольным почтением обходил тела убитых и глядел на лица, еще не утратившие жизненной теплоты, не глазами офицера-корниловца, а — художника, который с детства любил русского солдата и видел в нем богатырскую силу земли русской.

К концу шестнадцатого года, по подсчетам Генерального штаба, в русской армии было десять миллионов солдат под ружьем. А офицеров — всего двести пятьдесят тысяч. Значит, прикидывал Ивлев, если бы все офицеры оказались в армии Корнилова, то и тогда каждому из них одному пришлось бы сражаться против сорока солдат. И не против каких-либо чужеземных, изнеженных теплом субтропиков, склонных к комфорту, а против стойких, привыкших ко всяким лишениям, ничем не избалованных, суровых солдат, способных переносить и лютые стужи северных зим, и пронизывающую сырость пинских болот, и ненастье южных степей.

Чтобы уложить миллионы таких воинов, сколько же потребуется титанических усилий! Да и какой трагедией обернется для России уничтожение ее коренных ратников?

— Черт, черт! — вслух выругался Ивлев. — Выходит, я пессимистом становлюсь. В конце концов, не все же солдаты заражены бациллой большевизма…

Вдруг перед ним оказалась молодая сестра милосердия. Лежала она в белом халате навзничь на зеленеющем откосе канавы, вытянув оголившуюся ногу в желтом ботинке с высоким каблуком, на котором блестела подковка, а другую подвернув под себя.

Ни капли крови не было видно на ней. Белое лицо с чуть потухшим румянцем на щеках глядело немигающими голубыми глазами в безоблачную синеву весеннего неба. Не будь вокруг убитых, можно было подумать: красавица, радуясь утреннему солнцу, лишь прилегла на траву. Стройная, молодая, с алым крестиком на груди, она могла бы теперь, в час светлого утра, легко идти по раздолью ярко зеленеющих полей и щедро одаривать встречных улыбками. Каждый снимал бы перед ней шапку, кланялся бы в пояс, и для каждого от ее улыбки просторнее становился бы мир.

Как естественно было вчера предавать земле Корнилова с морщинистым утомленным лицом, с холодной отчужденностью в раскосых черных глазах, и как противоестественно в ту же землю класть могуче-упругое тело русской красавицы, даже в смерти не утратившей блеска синих глаз…

«А Глаша! — подумал Ивлев и содрогнулся. — Ведь и она могла оказаться на месте этой красной сестры милосердия».

Почти две недели он не думал о Глаше, но едва вспомнил о ней, как увидел, какая пропасть образовалась меж ним и ею.

Вскоре на станции не осталось ни одного корниловца. По путям забегали станционные служащие. Спасая вагоны от огня, они принялись откатывать их от горевшего состава. А в канаве появились казаки-станичники. По-волчьи рыща, они проворно снимали с убитых шинели, шапки, стаскивали сапоги. Двое старательно втискивали в мешок пишущую машинку…

Ивлев, чтобы хоть немного припугнуть мародеров, выстрелил в воздух. И побрел по выгону в станицу.

Велико проклятие гражданской войны! Хуже нет беды, чем воевать не с иноземцами, а с родными, часто похожими на тебя соотечественниками. Ведь они и говорят, и думают на твоем языке. Братья по крови и обычаям! Как же тяжко убивать их, бывших соратников, солдат своих!

Неподалеку от пакгауза, у керосиновых баков, на куче угольной жужельницы лежал чех в синих штанах с красными лампасами, в поношенном офицерском кителе.

Ивлев покосился на его коричневое лицо, залитое потемневшей кровью. Зароют этот труп где-то на станичном кладбище, без гроба и креста, и все забудут, как и где был убит чешский солдат, ввязавшийся в русскую междоусобицу.

На Прицепиловке — так называлась заречная часть станицы Медведовской — во дворе школы, под санитарной линейкой, на жакетке, разостланной на земле, спала Инна.

Не смея разбудить ее, Ивлев долго стоял у ног сестры. Бедняжка, она тоже почти трое суток не спала.

Но вот пушистые ресницы дрогнули, глаза раскрылись, и юное лицо, чуть порозовевшее от сна, вспыхнуло от радости.

— Вот возьми. — Ивлев протянул сестре плитку шоколада. — Трофейный… Отняли у большевиков.

Глядя на шелковистые черные брови Инны, Ивлев с нарастающей тоской вспоминал красноармейскую сестру милосердия.

«В рядах одного и другого лагеря гибнут девушки, — думал он. — У нас — Алла Синицына, у них — эта сестра-красавица. К ним пошла Глаша, к нам — Инна. К чему все это приведет?»

— А знаешь, — беспечно сказала Инна, бросая в рот кусочки шоколада, — моя жизнь, кажется, обрела смысл. Может быть, именно о такой мечтали чеховские три сестры?

Ивлев взглянул на Инну и скорбно улыбнулся.

Глава пятая

По случаю победы, одержанной над Корниловым, исполнительный комитет Кубанского областного Совета, Чрезвычайный штаб обороны и ревком решили 3 апреля 1918 года провести в городе первый парад революционных войск.

Весеннее утро, светлое и свежее, блистало яркой синевой просторного неба. С севера на юг громадными белыми альбатросами неслись облака. Меж ними лучистым челноком ныряло солнце. Южный ветер, насыщенный запахами цветущих садов, певучий и многообещающий, упруго овевал лица рабочих, служащих, колоннами шедших с красными флагами под музыку духовых оркестров на площадь войскового собора.

У Екатерининского сквера, уже одевшего деревья в зелень молодой листвы, перед трехэтажным домом Акулова, к десяти часам собрались комиссары во главе с председателем исполнительного комитета Яном Васильевичем Полуяном.

Когда с атаманского двора подали оседланных кавалерийских коней, Глаша уселась на кобылицу Юльку и подъехала к Елене Полуян-Верецкой — комиссару по народному просвещению. Сегодня у стройной, чернобровой Елены из-под темной каракулевой папахи особенно ярко смуглело лицо. Глаша взяла Верецкую за локоть и восхищенно проговорила:

— Лена, ты, право, наша первая красавица!

— Ну уж! — несколько смутилась Верецкая. — Вот ты — дело иное. Вся-то в мать…

Глаша рассмеялась и потрепала загривок Юльки, украшенный алой ленточкой. Лошадь круче изогнула могучую шею.

— Товарищ Первоцвет! — позвал Полуян. — Разреши тебя как самую молодую послать на площадь. Сообщи там Сорокину: комиссары сейчас прибудут. Пусть строит войска для парада.

Глаша острыми носками туфель «пришпорила» Юльку.

Хорошо скакать утром на свежей, игриво-гарцующей лошади! Отчетливо звонко звякают подковы о каменные торцы. Окрыляет встречный ветерок. Необыкновенно светла улица, одна сторона которой в тени, другая — блещет зеркальными стеклами больших витрин, золотом букв магазинных вывесок, красноватой медью трамвайных проводов, белизной стен, залитых солнцем.

Наклонившись чуть вперед, к шее лошади, Глаша скакала посредине мостовой: трамваи по случаю парада не ходили. Толпы празднично приодевшегося народа текли по розовым кирпичным тротуарам Красной.

Глаша, размахивая нагайкой, как бы со стороны, глазами прохожих, видела себя верхом на Юльке, которая шла размеренным галопом. Видела Глаша, как по ветру развевалась вьющаяся прядь ее темных волос, выбившихся из-под черной котиковой шапочки, видела даже свой твердо очерченный профиль, плотно сжатые губы, глаза, устремленные вперед, в сияющую перспективу улицы.

Обширная площадь, вся в солнечном свете, была заполнена войсками, и прилегающие к ней улицы темнели от народа.

У белоснежного собора стояла нарядная группа всадников в парадных черкесках. Два духовых оркестра, блестя серебром и медью труб, поочередно исполняли марши, разные бравурные мелодии. Среди группы всадников Сорокин выделялся белой папахой, новой серой черкеской из дорогого тонкого сукна, алым пышно завязанным бантом, сверкающими газырями с серебристыми цепочками.

Натянув левой рукой поводья, Глаша на всем скаку осадила Юльку перед Сорокиным и, приставив к правому виску ладонь, звонко отчеканила:

— Товарищ Сорокин, председатель исполнительного комитета и комиссары прибудут на площадь ровно через пять минут. Просим строить войска.