С этого часа курсанты с гордостью говорили:

— О, с Угарсом можно и к самому Деникину сходить за новыми ботинками.

И теперь, когда Угарс поднимался и один шагал впереди цепи, строча из пулемета, курсанты, посмеиваясь, говорили:

— Пошел за ботинками!

Однажды в теплушке несколько бойцов скуки ради начали высмеивать Угарса за непрестанное чиханье, и кто-то подсыпал ему в табакерку молотого черного перца. Угарс долго отмалчивался, а потом вдруг вынул обойму винтовочных патронов и бросил в горящие угли печки-«буржуйки», топившейся среди вагона.

Патроны с треском начали рваться, и пули засвистели по теплушке.

Красноармейцы ринулись из вагона. (Хорошо, что поезд стоял.) А Угарс, держа пулемет на коленях, как ни в чем не бывало продолжал невозмутимо сидеть у печи.

С этого дня уж никто больше не отваживался подшучивать над ним. Со своей табакеркой он так же, как с пулеметом, никогда не расставался. И в боях, и в часы бездействия на его лице сохранялась совершеннейшая невозмутимость, граничившая с кажущимся холодом и равнодушием ко всему. Но стоило полевой чрезвычайной комиссии среди пленных белогвардейцев обнаружить вешателей-палачей, как лицо Угарса обретало выражение неумолимой решимости и твердости.

Никому и никогда Угарс не говорил, что в Луганске «волки» Шкуро вместе с палачами из контрразведочного отделения зверски расстреляли его родного брата, сестру и изнасиловали невесту. И поэтому многие недоумевали, откуда у равнодушного Угарса не совсем обычное чувство мщения по отношению к белым катам.

Когда Глаша заговорила с ним, стараясь разгадать, что же именно толкнуло этого человека на кровь, смерть и сделало неумолимым при исполнении смертных приговоров, в глазах Угарса, серо-стальных, иной раз вдруг вспыхивало нечто трогательно-наивное, детское, непосредственное. Как бы смущаясь и конфузясь перед молодой красивой девушкой-комиссаром, он усиленно поглаживал ствол пулемета и, улыбаясь наивной улыбкой большого ребенка, которому в руки попала запрещенная игрушка, приговаривал:

— Не люблю, знаете, винтовку или шашку. А вот эта штука производит впечатление.

И действительно, «люис» производил впечатление. Иной раз Угарс с помощью его многое предопределял в боевых операциях батальона.

Но однажды, когда в бою на подступах к Шебекину Угарс кинулся поднимать раненого красного курсанта и бросил пулемет, осколок разорвавшейся гранаты перебил его ствол пополам. Угарс сокрушенно смотрел на перебитый ствол несколько долгих мгновений, потом, круто повернувшись, побежал в сторону белых, увлекая за собой бойцов первой роты. С этого дня жизнь Угарса превратилась в лихорадочные поиски нового пулемета. (Все наши ручные пулеметы и все трофейные ему не нравились.)

Теперь Угарс ночами ходил в стан врага не за новыми ботинками; он делал отчаянные вылазки, чтобы добыть во что бы то ни стало пулемет «люис». Но все было тщетным, он перетаскал с десяток пулеметов, но все они оказывались для него неподходящими. Он похудел, даже перестал чихать, поднося табакерку к нервно вздрагивающим ноздрям. Однако не прекращал охоты за новым «люисом».

Наконец, уже под Харьковом, ему удалось захватить «свой» пулемет, и с ним он одним из первых ворвался в большой город, оставляемый дивизией генерала Кутепова…

— Ну теперь, — сказал Чумаков, — он докажет, что и один в поле воин!

Глава двадцать пятая

Через три дня после сдачи Харькова Шатилов от Кутепова получил телеграмму о том, что теперь весь 1-й Добровольческий корпус состоит всего из 2600 штыков. Некоторые полки сведены в батальоны: два марковских полка и Алексеевская дивизия так же, как Особая бригада, почти полностью уничтожены. 5-й корпус состоит всего из одной тысячи сабель, в отряде генерала Кальницкого осталось всего 100 штыков и 220 сабель.

От нервного переутомления у Врангеля начались приступы лихорадки. Кутаясь в шинель, не снимая шапки, он ходил по салон-вагону и говорил:

— Как мало мы значим, когда течение оборачивается против нас.

2 декабря штаб генерала Драгомирова оставил Киев.

Шатилову наконец удалось связаться с Мамонтовым и заставить его стянуть свои части в район Панасовки-Таволжанки. Однако Мамонтов, несмотря на категорические приказы Врангеля, бездействовал и дал красной коннице глубоко охватить правый фланг Добровольческого корпуса, удерживающего линию рек Можь и Гнелица.

5 декабря генерал Улагай наконец прибыл в штабной поезд, стоявший уже на станции Рубежная. В тот же день Врангель в распоряжение Улагая предоставил бронепоезд, с тем чтобы он в Купянске сменил Мамонтова. Буденный продолжал довольно быстро продвигаться в разрез между Добровольческой и Донской армиями, заняв Старобельск и село Евсук. В силу этого Улагай на бронепоезде дальше станции Кабанье не смог продвинуться.

Мамонтов, глубоко обиженный заменой его Улагаем, сказался больным и выехал в штаб Донской армии, не дождавшись прибытия Улагая.

Всегда ровный, выдержанный, умеющий владеть собой, Шатилов теперь с явным раздражением сетовал:

— При нынешнем положении все наши стратагемы, всесторонне обдуманные, никем не выполняются. Донские части вконец распустились и отступают, отступают, не желая нигде задержаться.

Шкуро, отстраненный по настоянию Врангеля от командования корпусом, через несколько недель, когда Кавказская армия по требованию Кубанской рады была переименована в Кубанскую, был назначен ее командующим.

Узнав об этом, Врангель сказал:

— У Деникина совсем мозги пошли набекрень!

В декабре, несмотря на все меры, принимаемые энергичным и крутым Врангелем, несмотря на работу военно-полевых судов, Добровольческая армия не могла сколько-нибудь прочно задержаться ни на одном из намеченных рубежей.

В Донском бассейне днем часто шли необычные для этой местности дожди. Ночами мороз крепко схватывал лужи и землю, образуя на дорогах гололед, убийственный даже для подкованных коней.

Кавалерийские начальники доносили, что все дороги сплошной лед, лошадь стала обузой для всадника: она на каждом шагу скользит, падает; вспаханные же поля для передвижения невозможны. Многие части растеряли обозы, артиллерию, санитарные повозки. Участились случаи сдачи в плен целых казачьих сотен. Улагай, на которого Врангель возлагал особо большие надежды, доносил, что кавалерийская армия катастрофически разлагается. Несколько красных эскадронов могут безнаказанно гнать целые дивизии. Донские части хотя и большего состава, однако не выдерживают и самого легкого нажима красных.

Доктору Лукашевичу стало известно, что к 1 декабря в военных лечебных заведениях Дона и Кубани уже состояло 42 700 больных и раненых. Когда об этом доложили Врангелю, тот сказал:

— Армии как боевой силы нет!

— Да, дезертирство кубанцев приняло массовый характер, — добавил Шатилов.

11 декабря на станции Ясиноватой сошлись поезда Врангеля и Сидорина. Командующий Донской армии со своим начальником штаба генералом Кильчевским явились в салон-вагон командующего Добровольческой армии.

Врангель, которого в это время терзал жестокий приступ лихорадки, набросив на плечи романовский полушубок и спрятав руки под него, сидел, согнувшись, у стола. Он долго молча слушал Сидорина, жестоко критиковавшего стратегию и политику Ставки. Потом вдруг выпрямился и, сбросив с плеч полушубок, крикливо заговорил о том, что в эти трагические дни лишь твердость, решимость и спокойствие духа сильного волей и проницательного умом полководца могут спасти положение. Но эти спокойствие духа и твердость не может иметь Деникин, ибо ему не верят войска и в нем разочарованы почти все военачальники.

— Но, к сожалению, Деникина никто не смеет сменить, — заметил Сидорин. — А он лишен как политический руководитель ясного взгляда и сильного голоса.

— Да, — живо жестикулируя, горячо сказал Врангель. — Деморализация, разложение, внутренний паралич белой армии — все это произошло оттого, что не было вразумительной цели движения. За Родину, за спасение государственности?.. Это слишком абстрактно, недоступно солдатскому пониманию. Нужен ясный стимул, нужен новый вождь!