— Ну ладно, мой друг! Пойдем в мастерскую, и там кое на что взглянешь. Правда, не все еще закончено… — Шемякин схватил руку Ивлева и повлек его за собой.

Войдя в просторную комнату, еще залитую ярким предзакатным солнцем, Ивлев увидел впереди на стене что-то громадное, красочное, размашистое…

— Отсюда, вот отсюда смотри! — Шемякин потянул его к себе.

Ивлев застыл на месте и глядел долго, жадно, переживая событие всей душой. Шемякин стоял рядом, не произнося ни слова. Касаясь его крутого, упругого плеча, Ивлев полно воспринимал то, что творилось в душе автора нового полотна. В это свое произведение художник вложил столько сил! И прежде всего для того, чтобы оно перед первым его зрителем сейчас заговорило всеми красками, образами и произвело то впечатление, которое входит в сердце и вызывает целую череду обгоняющих друг друга мыслей, чувств…

До сей минуты Ивлев был убежден, что в России минуло время для создания новых художественных ценностей. В годину, когда все растаптывается, нет резона тратить силы на творчество… И вдруг в мастерской Шемякина он неожиданно для себя почувствовал, что с каждым новым мгновением все более проникается особым, давно не изведанным волнением, приобщаясь к тому, что воспроизведено на огромном полотне.

Крепкая, густая, захватывающая живопись давала полное и могучее представление о победном, безудержном порыве, воплотившемся в дружный, решительный штурм Зимнего дворца октябрьской ночью.

В суровых огненных лицах солдат, матросов, питерских рабочих-красногвардейцев, разметавших на своем пути баррикады из штабелей бревен и дров, а теперь ринувшихся потоком через парадные двери, по мраморным лестницам вверх, все было разно — и в то же время все эти похожие друг на друга лица выражали единую волю и цель, единый порыв.

Полотно еще не было закончено. Но в нем уже не замечалось никаких лишних, иллюзорных подробностей, случайных деталей.

Чем больше смотрел на него Ивлев, тем живее, значительней становилась картина народного революционного порыва.

Вступивший в борьбу с большевизмом, который и породил штурм Зимнего, Ивлев всем сердцем противился мыслям, ощущениям, возбуждаемым картиной… Хотелось броситься туда, на окровавленные ступени мраморной лестницы, к юнкерам и девушкам из «батальона смерти», беспомощно скучившимся на верхней площадке. Некоторые из них еще стреляют, размахивают прикладами, но не остановить им вулканически мощную лавину, ощетинившуюся штыками! Она сокрушит последних защитников, сметет их. И самое ужасное: эта красная лавина не только возьмет Зимний дворец, она доберется и до Екатеринодара, такого далекого от революционного Петрограда. И нет таких стойких офицеров, которые смогут отстоять атаманский дворец. Перед силой целеустремленно штурмующей лавины жалок юнкер Олсуфьев, одиноко охраняющий станцию Медведовскую, жалки и корниловцы, где-то шагающие сейчас по проселочным дорогам кубанских степей, жалок и ничтожно мал и он, Алексей Ивлев…

Какой-то озноб, даже дрожь, от подбородка равномерно начал распространяться по шее, груди, острой жутью прокрался к сердцу и заставил Алексея отступить в глубь комнаты.

— Ну что, как? — торжествующе спросил Шемякин.

— Жутко мне! — признался Ивлев.

Шемякин понял: он создал то, что хотел создать.

В самом дальнем углу мастерской, среди разного хлама стояла низенькая скамейка. Ивлев сел на нее.

За четыре года войны, даже на минированном поле, среди колючей проволоки, перед жестоким лицом вездесущей смерти, он ни разу не испытывал так жгуче чувство собственной малости, как сейчас, перед полотном «Штурм Зимнего».

Подошел Шемякин, положил руку ему на плечо. Ивлев опустил голову. «Неужели не найдется сил, чтобы выстоять? — думал он. — Неужели все мы попадем в положение жалких защитников Зимнего? И Екатеринодар — последняя наша лестничная площадка, на которой будем смяты, пронзены штыками солдат, матросов, рабочих, штурмующих дворец?»

Вечернее солнце ушло за красную крышу соседнего дома. В мастерскую проникли свинцовые сумерки.

Наконец Ивлев поднялся со скамьи, протянул руку Шемякину.

— Приходи завтра на пирушку. Попразднуем, а там что бог даст.

Глава тринадцатая

Лежа на оттоманке, покрытой пестрым персидским ковром, Ивлев глядел на Инну и, так как она вертелась у зеркала, одновременно видел не только ее спину, затылок, но и лицо.

Солнечные блики, лучи, прорываясь сквозь кружево полу- раздвинутых оконных занавесок, трепетали, прыгали и живо скользили по юному лицу, оголенным плечам, длинным рукам, шее, светло-каштановым волосам.

Инна с утра готовилась к вечеру. Еще бы! Придут Маша Разумовская, Алла Синицына, Глаша Первоцвет и даже юнкер Олсуфьев.

Глаза девушки сияли, лицо отражало торжественную белизну бального платья. Она была сейчас так хороша, что напоминала Наташу Ростову, собирающуюся на первый бал.

До сих пор Алексей считал сестру девочкой. И вдруг в яркий полдень внезапно увидел: уже нет Инны-гимназистки, Инны- девочки, а есть Инна-барышня, с руками в белых перчатках по локти, с высокой, как у светской дамы, прической, с талией, туго схваченной корсетом, с незнакомым выражением изящества, появившимся в каждом ее женственно гибком движении и жесте.

Она невеста, уже готовая всерьез принимать ухаживания и предложения молодых людей, и в то же время в ней еще немало черт девочки-гимназистки, еще совсем недавно игравшей с куклами, мячами и мишками.

Все это было ново, мило, трогательно.

Вертясь у зеркала, Инна без умолку тараторила:

— Глаша — истовая революционерка. Она и меня чуть-чуть не сделала большевичкой. Оказывается, она знает всех видных революционеров. И страшно любит музыку, стихи, живопись. С ней никогда не скучно. На вечере ухаживай только за Глашей! Но боюсь — ты ей, революционерке, не придешься по душе. Ведь ты, как теперь говорят, контрреволюционер… А мне хочется, чтобы она с тобой подружилась. Вот если бы я была на твоем месте, то непременно влюбила бы Глашу в себя. Она умна, хотя и очень непосредственна. Всё говорят, что очень напоминает свою мать. А мать ее была в свое время отчаянной революционеркой!..

В гостиную вошел Сергей Сергеевич с развернутой в руках газетой.

— Послушай, Алексей, как подала «Вольная Кубань» твою информацию.

— Я готов, папа! Прочти, пожалуйста… — Упершись локтем в подушку, он приподнялся на оттоманке.

— «Бои под Егорлыком», — начал читать Сергей Сергеевич. — Это заголовок. А дальше: «От лиц, сейчас прибывших с особым поручением в Екатеринодар, стало известно, что Добровольческая армия, руководимая генералами Алексеевым и Корниловым, разгромила на реке Егорлык, в селе Лежанке, отряд большевиков. На днях Добровольческая армия вступила на земли войска Кубанского. Большевики не выдерживают боевого натиска офицерских полков Неженцева, Маркова, Богаевского и оставляют станицу за станицей. Нет сомнения, что в самые ближайшие дни армия Корнилова, одержав ряд новых побед, соединится с кубанскими добровольцами и начнется очищение нашего края от разбойных свор и отрядов дезертиров, грабящих мирное население Кубани».

Сергей Сергеевич кончил читать и облокотился на крышку рояля.

— Думается, все это несколько приукрашено!

— Так и надо! — оживился Ивлев. — Информация должна влить в кубанских добровольцев дозу ободряющих надежд.

— Боюсь, этой информации никто не поверит. Корнилов Ростов-то оставил, — сказал Сергей Сергеевич. — И прежде всего офицеры усомнятся в правдивости громкой победной реляции. Здесь неделю назад Покровский, видимо рассчитывая на эффект победы под Энемом, решил мобилизовать всех екатеринодарских офицеров и бросить их на фронт под Кореновскую…

— Дай мне газету, — попросил Алексей.

— Так вот, слушай… — отдавая газету, продолжал Сергей Сергеевич.

— Слушаю, слушаю, — ответил Алексей, разглядывая «Вольную Кубань».

— Явились, значит, офицеры в Первое реальное училище, примерно две с половиной тысячи. Пожаловал туда и Покровский в сопровождении своих собутыльников. Без всяких яких именем Кубанской рады и правительства он объявил всех офицеров мобилизованными и отправил на фронт под Тихорецкую и Кавказскую, даже не вооружив их как следует. Полковник же Лисевицкий, командовавший фронтом в Усть-Лабинском отделе, получив пополнение, развил операции против отрядов красных на Кавказском направлении. И уже готов был овладеть станцией Кавказской — важным железнодорожным узлом, как вдруг получает известие, что командир добровольческих частей полковник Камянский, предаваясь пьянкам, допустил обход красными станицы Выселки и со своим штабом бежал в Динскую. Естественно, и полковнику Лисевицкому, чтобы не получить удар с тыла, пришлось отвести свои части к исходным позициям, без боя оставить ряд больших станиц. Тогда Покровский, чтобы выправить положение, приказал офицерам, находившимся в городе, явиться на общее собрание. Явилось всего восемьсот человек. Их тут же разделили на взводы, дали им ружья и погнали на вокзал. Но пока формировали поезд, из восьмисот осталось и прибыло на фронт всего восемьдесят офицеров.