— Шемякина я не отдам на поруки никому, — вспылил Посполитаки. — И, несмотря на его дарование, он понесет должную кару. Крушение почтового поезда под Северской — это дело рук Первоцвета.

— Но я убежден, что Шемякин не знал, кто именно проживал у него на квартире, — не сдавался Ивлев.

— Можете идти! — с раздражением бросил Посполитаки. — «Юнкеров» я велю сейчас выдать вам на руки. А о Шемякине, если вы не хотите навлечь на себя значительных подозрений, советую не хлопотать. Только из-за него Первоцвет ускользнул из наших рук.

* * *

«Значит, Шемякин был связан с отцом Глаши, — думал Ивлев, направляясь домой, после того как ему тут же, в контрразведке, отдали его картину. — Посполитаки может его расстрелять и уничтожить «Штурм Зимнего». Ведь он еще в бытность Корнилова, в Лежанке, после боя занимался палачеством. Что можно предпринять? Как вырвать Шемякина из рук контрразведки? Кто, в самом деле, может взять его на поруки? В крайнем случае надо хотя бы спасти «Штурм Зимнего». Хорошо, что хоть отец Глаши ускользнул… И неужели в самом деле моих «Юнкеров» он оценил высоко? Хорошо бы сейчас встретиться с ним. Может, вместе что-нибудь придумали бы».

Впервые за столько дней после смерти матери Ивлев по- настоящему взволновался. Впрочем, он нисколько не беспокоился о себе, не придавал никакого значения угрозе, высказанной Посполитаки в его адрес. Но о положении Шемякина, запрятанного в подвал контрразведки, не мог не тревожиться.

Домой идти и сидеть в одиночестве он сейчас не хотел и потому завернул вдруг в кинематограф «Мон плезир», где демонстрировался фильм «Отец Сергий», а по окончании сеанса выступал Вертинский…

Глава тридцать четвертая

Глаша в меховой шапочке, в шубке, сунув руки в муфту, шла по Большой Садовой улице.

В этот холодный, морозный ветреный февральский день от быстрой ходьбы и студеного ветра она чувствовала, как ярко разрумянилась, как к лицу ей черная шапочка, короткая шубка. Недаром встречные офицеры, даже самые торопящиеся и озабоченные, оглядывались на нее…

Муфту отяжелял наган, большой палец лежал на курке.

Быть всегда готовым к схватке и смерти! Таков должен быть девиз бойца, находящегося в стане противника.

И, однако, как хорошо ощущать себя юной, здоровой, твердо идущей по земле! Опасность, пожалуй, лишь удваивает цену каждой минуты жизни…

По заданию командарма Тухачевского и Северокавказского краевого комитета РКП(б) Глаша была оставлена в Ростове, захваченном Добровольческим корпусом Кутепова.

Находясь в Красной Армии, Глаша за два года гражданской войны настолько привыкла отождествлять белых офицеров с самыми лютыми врагами русского народа, что теперь в Ростове даже несколько удивлялась, что у них русские физиономии и на английских френчах и шинелях русские погоны. Если бы из уст офицеров раздавалась иностранная речь, то и это не казалось бы странным.

Будучи совершенно уверенной в том, что добровольцам долго не удержаться в Ростове, она, проходя по улице, несколько свысока поглядывала на марковцев, корниловцев, алексеевцев, дроздовцев. Их лица, отмеченные печатью глубокой усталости, надлома и обреченности, казались какими-то малокровными в сравнении с лицами красных командиров и комиссаров, уверенными, дышащими здоровьем, внутренней крепостью.

Особенно же в нее вселяло чувство превосходства над белыми офицерами только что полученное сообщение, что форсированный марш конной группы генерала Павлова на Торговую погубил эту группу. Сама природа постаралась парализовать белую конницу. В донских степях разыгрались невероятной силы снежные бураны с жестокими морозами. А левый берег реки Маныч, по которому пошел генерал Павлов, с редкими хуторами и зимовками, будучи не в состоянии дать крова и корма большой массе людей и лошадей, превратился для белых конников в то, чем была Астраханская степь в восемнадцатом году для отступающих красных бойцов.

Потеряв без боя большую половину состава, конница Павлова к 5 февраля, изнуренная и голодная, обмороженная и угнетенная духом, после неудачной попытки захватить Торговую, ушла со своими жалкими остатками в район станицы Егорлыцкой в село Лежанку.

Главные силы конницы Буденного теперь беспрепятственно сосредоточивались в селе Лопанке, с тем чтобы, двигаясь вдоль железной дороги Царицын — Тихорецкая, выйти в глубокий тыл белых и захватить важный в стратегическом отношении железнодорожный тихорецкий узел.

Товарищи из Северокавказского комитета партии, оставляя Глашу в Ростове, советовали ей выдавать себя за жену офицера и для этого нарядили ее соответствующим образом, снабдив настоящим паспортом. Причем в этом паспорте, по ее просьбе, она была названа Глафирой Леонидовной Ивлевой, ибо она решила при проверке документов именовать себя женой поручика Ивлева, бывшего адъютанта Корнилова и Маркова.

Эту мысль одобрили опытные конспираторы и поместили Глашу на квартире врача Гончаровой Веры Николаевны, у которой прошлым летом, в момент убийства Рябовола, находил себе пристанище Леонид Иванович.

Идя по Большой Садовой, Глаша думала об Ивлеве, которому отправила с Ковалевским письмо.

Если он и не в Екатеринодаре, не дома, то Ковалевский обещал разыскать его через штабы. Авось Ивлев, разочарованный в белых генералах, отойдет от борьбы. Вообще как жаль, что он в восемнадцатом году не сумел провести границы между передовыми революционерами и анархиствующими элементами. Не увидел в коммунистах людей большой организующей воли. Сама Глаша в ту пору если и чувствовала порой себя очень малой частицей, то Леонид Иванович всякий раз укреплял ее в сознании необходимости при всех ситуациях оставаться стойкой, не поддаваться силе впечатлений. Благодаря этому, пройдя через самые острые испытания, Глаша теперь ощущала себя полноценной частью мощного и многогранного организма, который сложился в революционной России из многих тысяч коммунистов.

Боевые успехи Добровольческого корпуса Кутепова в районе Ростова мало смущали Глашу. Она смотрела на них как на последние конвульсивные судороги смертельно раненного зверя…

Большая Садовая имела обшарпанный и опустелый вид. Выбитые стекла в магазинных витринах, клочья театральных афиш и плакатов, конский навоз на тротуарах и мостовой, стены домов, пробитые пулями, — все это говорило о безвозвратности того, что здесь было при белой власти. А офицеры, быстро пробегавшие по улице, казалось, и сами мало верили в то, что им удастся сколько-нибудь надолго задержаться в Ростове.

Укатившая на Кубань и в Новороссийск буржуазия не возвращалась в Ростов. Обыватели, редко появлявшиеся на улице, имели глубоко растерянный и пришибленный вид. Рабочий люд почти совсем не встречался в центральной части города. Базары были закрыты. И даже мальчишки, торговавшие с рук рассыпными папиросами, исчезли с людных перекрестков. С наступлением сумерек в городе воцарялась угрожающая, жуткая тишина.

На углу Таганрогского проспекта Глаша увидела армянина- фотографа, снимавшего группу казаков в волчьих папахах и с волчьими пастями, нашитыми желтыми нитками на рукавах шинелей и полушубков. Все они, кто стоя, кто сидя на корточках, кто став на одно колено, целились из винтовок, карабинов, маузеров, наганов в перепуганного фотографа, суетившегося у своего аппарата, поставленного на треножник.

Глаша, взглянув на скуластые, обветренные, коричневые физиономии бандитов Шкуро, сходство которым придавали черты тупости и дикого озверения, поняла: целая пропасть между Ивлевым, человеком гуманнейших устремлений, высоких проявлений человеческого духа, и ими, ринувшимися за наживой в разбой. Да, непроходимая пропасть между художником, который пошел за Корниловым как на высшее служение, который подчинил все строгим началам высокой морали, благородного аскетизма и, пожалуй, романтической самоотверженности, и этими отъявленными головорезами и катами, не признающими ничего, кроме грубой силы, законченными бандитами, бездумно помчавшимися за Шкуро ради безнаказанных грабежей, пьяного бесшабашного гульбища, беспощадной братоубийственной резни и волчьего мародерства.