Сюда слетались уцелевшие деятели Государственной думы, царские министры, члены Учредительного собрания, лидеры кадетов, разных черносотенных союзов. Все они хотели делать «большую политику», правдами и неправдами лезли в сотрудники Особого совещания, Освага[1] и других деникинских учреждений.

Съезжались бывшие промышленные и торговые тузы, банкиры. Более практичные, чем безработные политические деятели, они через военные миссии мало-помалу завязывали сношения с торговыми фирмами Англии, Франции, Греции, проявлявшими интерес к кубанской пшенице, маслу, нефти, шерсти, коже, рыбе, табаку. Их усилиями оживлялись местное предпринимательство и торговля, чуть не на каждом углу открывались разные кабаре, благо что в Екатеринодар набежало немало актеров.

Причудливыми оказались денежные отношения на внутреннем рынке: наряду с николаевками и керенками в обращение пускались деникинские «колокола» и донские «ермаки».

Как грибы, множились всевозможные тыловые учреждения. В их канцеляриях оседали офицеры — сынки влиятельных папаш, тяготившиеся фронтовой службой.

Однако общественная жизнь южной столицы, бдительно опекаемая контрразведкой, оставалась захолустной, незначительной.

Ивлев однажды узнал, что в Зимнем театре предстоят публичные лекции небезызвестного Пуришкевича. Ярый монархист и черносотенец; участник убийства Распутина, он прикатил на юг, будучи, как ходили слухи, отпущенным председателем ЧК Петрограда Урицким. На Дону Пуришкевич лавров не собрал и вот теперь объявился на Кубани. В афише указывались темы двух его лекций: «Россия вчера и сегодня», «Россия завтра».

Охотников послушать столь одиозного лектора было немало, и Ивлев с трудом достал себе билет. Зал театра заполнился, а Пуришкевич так и не появился. Вместо него на сцену вышел казачий патруль, и офицер объявил публике, что лекции отменяются ввиду их «монархического содержания».

Послышались выкрики:

— Я за свое кресло в партере заплатил тридцать рублей!

— Место в бельэтаже стоило четырнадцать рублей!

Но офицер приказал закрыть сцену, а публике разойтись.

Как позже узнал Ивлев, Пуришкевич пришелся не ко двору городским властям именно за то, что слишком рьяно ратовал за восстановление монархии — это не отвечало самостийному курсу Кубанской рады.

В другой раз в кругах интеллигенции много говорили о судебном процессе над известным екатеринодарским врачом Мееровичем. Его обвиняли в сотрудничестве с большевиками, поскольку летом минувшего года он принял на себя заведование городской больницей. И хотя десятки свидетелей характеризовали врача как человека долга, знающего и отзывчивого, краевой суд приговорил Мееровича к трем годам тюрьмы. До открытого протеста против этой явной несправедливости, даже тупоумия, дело, конечно, не дошло.

Дома, когда Сергей Сергеевич ворчал на этот Шемякин суд, Ивлев горько добавил:

— Что Меерович! Мой сослуживец по Западному фронту полковник Волков с великим риском добрался наконец до Екатеринодара, а его сразу же взялась проверять контрразведка — грубо, бестактно. Не знаю еще, докажет ли он свой патриотизм…

— Однако же ваша контрразведка бессильна против большевиков-подпольщиков, — с усмешкой отозвался Сергей Сергеевич. — По утрам часто на заборах на нашей улице встречаю листовки. А сегодня в почтовом ящике обнаружил московскую газету «Правда» всего лишь двухнедельной давности. Грешен, прочитал ее. И даже не без удовольствия. Там изложена речь Ленина. Он уверяет, что Красная Армия, куда большевики направляют лучших своих работников, в ближайшем времени станет самой дисциплинированной… Доводы такие, что не хочешь, да веришь им. Вот это политик!

— Где же эта газета?

— Я тотчас же сжег ее…

— Сожалею об этом, хотя за осторожность хвалю, — пошутил Ивлев.

* * *

Шемякин работал у себя в мастерской, когда раздался звонок. Положив кисти и палитру, художник вышел в прихожую и открыл дверь.

На крыльце стоял пожилой офицер с лицом, обросшим пышной бородой, в темно-дымчатых очках, в серой папахе, заломленной назад. Забинтованная правая рука офицера висела на черной повязке.

— Здравствуйте, Иван Васильевич, — сказал звучным голосом офицер, перешагнув порог. — Я к вам на постой. Узнаёте меня?

— Голос ваш знаком, — озадаченно проговорил Шемякин, — но, винюсь, не могу припомнить, где прежде встречался с вами.

— В таком случае, разрешите представиться: капитан Звягинцев — первопоходник! — Вошедший широко улыбнулся и ловко звякнул шпорами.

— Батюшки, Леонид Иванович! Приветствую вас! — радостно воскликнул Шемякин, наконец признавший Первоцвета.

— Да ежели даже художник не сразу опознал меня, то это делает мне честь как конспиратору!

— Да-а, мастерски, ма-стер-ски преобразились, — продолжал изумляться Шемякин. — Значит, вы в Екатеринодаре?

— Да, — подтвердил Леонид Иванович. — Вот, явилась необходимость в новом надежном убежище, и я пришел к вам. Но мне убежища лишь для себя мало. Надо, чтобы ваш дом стал штабом большевистского подполья — вот с какой просьбой я обращаюсь. И это в то время, когда дела Деникина идут в гору, когда наша 11-я армия терпит поражение, когда в Новороссийск прибывают один за другим транспорты с оружием для Добровольческой армии…

— Леонид Иванович, не пугайте меня! — взмолился Шемякин. — Лучше скажите, как долго могут продолжаться эти успехи белых? Сможет ли Москва противостоять объявленному походу на нее?

Леонид Иванович сел, снял руку с повязки.

— Положение красной Москвы и Питера не из легких. Там тяжело с хлебом, с углем, населению угрожает голод. И все-таки ни белая армия, ни иностранная интервенция не победят большевиков! — убежденно ответил он на тревогу художника. — Прежде всего потому, что белое движение было и остается вне жизненных интересов русского народа.

— Значит, мне надо лишь усилить свою работу на революцию! Что бы мог я сейчас делать?

— Вы начали работать на революцию с того часу, как принялись писать «Штурм Зимнего». А теперь в подвале вашего дома мы будем печатать листовки, и вы будете иллюстрировать их своими карикатурами… Надо, чтобы листовки были выразительны. Первая наша задача — углубить ссору Деникина с Кубанской радой, поддержать неприязнь казаков к Добровольческой армии.

— Готов в этом помочь вам, — согласился Шемякин. — Доверие должно оплачиваться доверием.

Леонид Иванович поднялся и крепко обнял художника.

— Кое о чем мы подумали… Прошу вас прикрепить к парадной двери объявление: «Художественная студия живописца И. В. Шемякина. Занятия с трех до семи часов вечера». Мы условились, что под видом студийцев сюда будут заходить нужные люди из подпольщиков. В мастерской придется поставить несколько мольбертов и прочее, что надо для занятий.

— Все будет к вечеру готово, — заверил Шемякин.

— Ну а как поживает Алексей Ивлев? — спросил вдруг Леонид Иванович.

— Думаю, начинает понимать, что ему не по пути с белым движением, с Деникиным, — отозвался Шемякин. — По крайней мере, теперь не рвется на фронт, как и в адъютанты к генералам. Подвизается в скромной роли переводчика… Закончил портрет Глаши, не перестает вспоминать ее. Было бы хорошо, если бы вы встретились и потолковали с Ивлевым.

— Нет, со встречей пока повременим… Пусть художник поглубже разочаруется в тех, кого считал спасителями России. Но вы, Иван Васильевич, почаще встречайтесь с Ивлевым.

Глава тридцать вторая

На новогодний бал в атаманский дворец съезд гостей начался около десяти часов вечера.

В сумерках выпал снег, на улицах появились извозчичьи сани, запряженные тройками лошадей с бубенцами и колокольчиками.

Вход во дворец был иллюминирован, и у парадных дверей по обе стороны стояли в черных парадных черкесках казаки- конвойцы с шашками наголо.

Широкая мраморная лестница, ведущая в верхний зал, была украшена зелеными растениями, найденными где-то в оранжереях. Приглашенные на бал собирались в двух смежных комнатах, соседствующих с главным залом.