— Нет, ни в коем случае! Продолжайте переброску войск с Кавказа в Донецкий район. Там генерал Май-Маевский должен прикрыть ростовское направление и, согласно моей директиве, ударить по советским войскам на фронте Дебальцево-Гришино.

Вскоре советские войска перешли в решительное наступление на всем пространстве между Азовским морем и Донцом.

Завязались жестокие сражения.

В Екатеринодаре открывались новые и новые лазареты.

Под Дебальцевым был ранен в плечо Олсуфьев, и, теперь произведенный в подпоручики, он лежал в здании 1-го екатеринодарского реального училища, превращенного в госпиталь.

Ивлев пришел навестить его. В коридорах он встретил санитаров в белых, испачканных кровью халатах, тащивших на носилках труп, прикрытый серой простыней в желтых пятнах.

«Отвоевал свое! — подумал об умершем Ивлев. — Теперь ему все пустота, ничто, вечность. А те, что здесь всюду лежат на жалких соломенных матрацах, продолжают воевать с государыней смертью, хватающей их державными когтями».

В помещении, сплошь заставленном койками, царило смрадное удушье от разлагающихся человеческих тел.

Олсуфьев лежал у окна, затянутого марлей. Бледный, исхудавший, обессиленный, он с трудом дышал и не выразил почти никакой радости при виде Ивлева.

Ивлев сунул под подушку раненого кулек с мандаринами.

Олсуфьев пожал руку Ивлеву и начал жаловаться:

— Ампутированные, изрезанные день и ночь бредят, мечутся в жару. Я почти не сплю.

— Воздух у вас тут — хоть топор вешай! — заметил Ивлев.

— Да, — согласился Олсуфьев. — Мне кажется, ежели бы денька три полежал в комнате один, подышал чистым воздухом, раны мои тотчас же зарубцевались.

— У нас в доме найдется для вас свободная комната, — сказал Ивлев. — Просите врачей о выписке из лазарета.

— Спасибо! — Раненый засиял глазами. — На днях приду к вам.

— Ну, а как дела там? — спросил Ивлев о фронте.

— В Донецком бассейне, — ответил Олсуфьев, — мы вели «железнодорожную войну». То есть, пользуясь густой сетью дорог Донбасса, главным образом оперировали бронепоездами. Май-Маевский бросал нас в угрожающие направления с тем, чтобы на другой день или даже в тот же, нанеся огневой удар по противнику, перебросить в противоположный конец фронта. Наши занимали станции небольшими отрядами, и некоторые важнейшие железнодорожные узлы переходили из рук в руки по нескольку раз.

— Значит, тратили силы на мелкие операции, — уточнил Ивлев.

— На днях советская армия нажала как следует, и мы сразу оставили Юзово, Долю, Волноваху и даже Мариуполь, — сообщил Олсуфьев. — Не помогли нам и особые методы тактики Май-Маевского. Вообще этот тучный, лысый генерал не понравился мне. Говорят, что он запойный алкоголик. И правда, нос у него сизый, как у завзятого пьяницы. И откуда взял его Деникин?

— Не знаю, — ответил Ивлев. — Одно я вижу, что он не старается выдвигать сколько-нибудь умных, даровитых офицеров и генералов на значительные посты.

Вонючий воздух лазарета все более и более удручал. Ивлев вспотел и думал, если бы его, совсем здорового, заперли сейчас здесь, то он без болезни и ранения, от одной лазаретной вони, захворал бы.

Олсуфьев заметил пот, проступивший на лице Ивлева, и сказал:

— Алексей Сергеевич, идите домой. Незачем вам тут сидеть и глотать отвратительный воздух. Дня через два-три я выпишусь и мы увидимся.

Глава седьмая

Утром 31 марта верхом на коне Ивлев отправился на ферму, где по поводу годовщины со дня смерти Корнилова должна была состояться торжественная панихида.

Он полагал, что при посещении памятного домика опять испытает нечто высокое, благоговейное, граничащее с обожанием и жгучей болью в сердце.

Помня, что снаряд, убивший Корнилова, разорвался в 7 часов 30 минут, он подгадал приехать именно к этому времени на ферму.

Привязав коня в зеленеющей рощице к тому грабу, к которому в прошлом году привязывал Гнедую, он поспешил к белому домику, превращенному в музей.

В крохотной угловой комнате у печи стоял столик, за которым сидел Корнилов в свой смертный час, в простенке между окнами был повешен портрет покойного, возле, упираясь в стену, полулежал массивный дубовый крест с прикрепленным к его поперечной перекладине изваянием белого голубя.

Этот крест, герани и бальзамины в глиняных горшках, окно, наглухо закрытое ставнями, лавровый венок, повешенный на раму портрета, и голубь с расправленными крыльями как бы в полусумраке комнаты остановили время, утвердив здесь нечто навеки завершившееся.

Однако декоративная музейная обстановка не мешала видеть все, что здесь было утром 31 марта 1918 года.

Ивлев снял фуражку и спросил самого себя, что было бы, если вдруг Корнилов остался жив? Привел бы он Добровольческую армию к гибели или победе?

Разглядывая портрет, которого полгода не видел, Ивлев странно чужими глазами уставился на маленького смуглого генерала с небольшой бородкой, жесткими черными усами и лицом азиатского строения.

Именно таким был Корнилов год назад, всего за полчаса до роковой минуты.

«А вокруг все сильней сгущается мрак. Непроницаемый мрак». Вместе с этим признанием, прежде не свойственным командующему, в памяти ожил усталый голос генерала, утомленный взгляд его черных глаз и все то, что тогда вызвал в душе Корнилов. Но сейчас вместо прежнего смятения сердце заполнял какой-то неопределенный холодок.

Неужели же изменилось отношение к некогда обожаемому военачальнику?

Ивлев с некоторым раздражением на свою внутреннюю холодность вышел из комнаты.

На дворе было светло и людно. С подошедшего парохода, пришвартовавшегося к высокой круче, сходило много офицеров, нарядных дам, гимназистов и гимназисток.

Из легковой машины, подкатившей к самому крыльцу дома, вышла дочь Корнилова с девятилетним братом Юрой, одетым в матроску.

Отвечая на приветствие Ивлева, она улыбнулась черными узкими глазами такого же раскосого разреза, как и у Корнилова.

Суровые черты ее отца-генерала нашли свое место на ее янтарно-смуглом лице, но, смягченные юностью и женственностью, только отдаленно напоминали о них.

Одна из дам, лорнируя дочь Корнилова, сказала:

— А Наталья Лавровна, несмотря на свое калмыковатое лицо, очень мила!

Сопровождаемая мешковатым пожилым полковником-венгром Шапроном и женой покойного Алексеева, Наталья, взяв брата за руку, направилась к двум белым крестам, торчавшим на самом краю обрыва. Один крест был водружен на месте смерти Корнилова, другой — на могиле его жены, прах которой недавно был доставлен сюда из Новочеркасска. Когда Наталья с братом остановились у крестов, Ивлев подумал: «Вот все Корниловы собрались…»

Прошлой осенью вокруг белого домика и усадьбы фермы высадили тополя, и теперь их тоненькие ветви уже ярко зеленели полураспустившимися листочками.

Наконец в открытых автомобилях прикатили Деникин, Романовский, Драгомиров, Филимонов, члены Кубанского правительства — Рябовол, Кулабухов, Макаренко. Тотчас же, словно из-под земли, выросла большая группа священников в длинных черных рясах и подошел хор певчих войскового собора.

Началась торжественная панихида…

Жизнь пестрит контрастами. Давно ли тело Корнилова подвергалось надругательствам, а сейчас даже место, где оно лежало, священно. Возле него благоговейно стоят сотни людей, почтительно склонив головы. Да, в человеческом обществе все изменчиво. Нет незыблемых кумиров. Одни создаются, другие ниспровергаются. То, что сегодня возносят, завтра вновь может быть втоптано в грязь. И есть еще суд будущего. Какой вынесет приговор он? Кого запишет на скрижали истории?

А Кубань, что бы ни было, и через тысячу лет, изогнувшись крутой дугой, будет здесь течь и по-сегодняшнему живо сверкать.

Мертвых иной раз больше чтят, чем живых. И не потому ли, что мертвые налагают на живых незримые, но прочные обязательства? Заблуждения умерших продолжают нести в себе живые, не замечая их свинцовой тяжести, влекущей ко дну всех и все… И как несказанно трудно одолеть молодой поросли окаменевшие заветы мертвецов!