Намекая на роль, какую сыграл Алексеев в отречении от престола последнего царя, Ивлев сказал шагавшему рядом с ним Олсуфьеву:

— Не символично ли, что гроб нашего руководителя не миновал царских ворот?

— Да, в этом можно усмотреть некую усмешку судьбы… — согласился Олсуфьев. — Но я думаю о другом: Екатеринодар оказался роковым для обоих создателей Добровольческой армии. Со смертью Алексеева белое движение, мне кажется, стало совсем обезглавленным. Покойный был весьма искушен и опытен не только в военном деле, но и в политике. Все знают, что последние два года войны с Германией не царь, а он, Алексеев, по сути дела, был верховным главнокомандующим…

В самом деле, соглашался про себя Ивлев со словами Олсуфьева, после смерти Корнилова, Маркова, а теперь Алексеева остается лишь Деникин. Да и не в вождях только дело. Ведь все белые газеты сплошь пестрят траурными рамками некрологов, списками «павших смертью храбрых», извещениями о бесконечных панихидах и похоронах. Даже в дни, отмеченные успехами и победами!..

Процессия, миновав Екатерининский собор, дошла до Красной, потом по тихой Базарной улице вновь вернулась прямо к собору, где у главного входа на высокой паперти стоял весь причт во главе с архиепископом.

К Ивлеву и Олсуфьеву подошел Однойко, попросил папиросу и жадно затянулся дымом.

— Сможет ли Деникин один, без Алексеева, продолжать дело? — спросил он.

— Да, двоевластие в управлении армией закончилось, — откликнулся Ивлев. — И может быть, к лучшему… Говорят, Алексеев в последнее время стал склоняться к идее монархии, а я этого боюсь.

Екатерининский собор не вместил всех желающих попасть на торжественное отпевание. Значительная часть публики осталась на площади, вокруг которой прямыми шеренгами выстроились корниловцы.

Ивлев, Однойко, Олсуфьев остановились у железной ограды, недавно возведенной у могил Галаева и Татьяны Бархаш.

— Друзья, не будем пессимистами, — продолжил Однойко им же начатый разговор. — В Деникине мы все-таки не можем отрицать опытного боевого генерала. Он более везуч, чем Корнилов. Стоило ему возглавить армию — и наши дела заметно пошли в гору. Да и помощники ему найдутся. Недели две назад из Киева прибыл генерал Врангель, что теперь командует конной дивизией. Красные терпят от него поражение за поражением. Казаки станицы Петропавловской уже выбрали его почетным атаманом. Могу добавить: Врангель и на фронтах против немцев ценился высшими военными кругами как умный кавалерийский военачальник; сами знаете, кавалерия сейчас наиболее действенный род войск. Я убежден, Врангель может стать правой рукой Деникина и в какой-то мере заменить Алексеева.

Олсуфьев, слушая Однойко, заметно повеселел.

— Что ты на это скажешь, Алексей Сергеевич? — обратился он к Ивлеву.

— Я тоже далеко не пессимист, — сказал Ивлев, — но хочу, чтобы добровольцы несли населению России радость освобождения, чтобы наша армия не допускала произвола, не воздвигала виселиц, не расстреливала пленных.

Однойко усмехнулся:

— Алексей, а не много ли ты хочешь?

— Нет, все это, наверное, лишь минимум…

На паперти собора снова появилось духовенство. Послышалось песнопение, и в дверях показался гроб, который опять несли на руках Деникин с генералами и атаман Филимонов.

Ивлев вместе с друзьями снова пошел за открытым гробом.

Долгая болезнь и смерть сделали свое дело. Грудь Алексеева глубоко запала, живот вздулся, и на нем беспомощно лежали большие старческие руки с узловатыми пальцами. Скуластое лицо, без пенсне, с побелевшими усами, с ватой в ушах, с полиловевшим носом, совсем не походило на лицо старого умного кота, освещенное светом серых проницательных глаз, каким оно запомнилось Ивлеву.

Глава двадцать шестая

Деникин сдержал свое слово: вот уже больше месяца Ивлева не требовали на службу, и он не выходил из мастерской.

Когда работа над портретом Корнилова подошла к концу, Ивлев позвал к себе Шемякина.

Сюжет, предложенный Деникиным, не мог, конечно, увлечь художника. Он изобразил Корнилова маленьким, сухоньким, с небольшой бородкой и жесткими черными усами, изрядно поседевшими. На портрете Корнилов уныло глядел на далекий пригород Екатеринодара из окна угловой комнаты.

Шемякин, давно посвященный в замысел Ивлева, долго молча смотрел на полотно.

— Что ж, — сказал наконец он, — хорошо, что ты ничего не добавляешь и не изобретаешь. Генерал у тебя получился мрачным, утомленным. Я вижу на его осунувшемся, усталом, морщинистом лице тень отчаяния. Да, он чувствует, ему не взять Екатеринодара, а может, даже начинает понимать тщетность и всех своих затей… Главное — Корнилов у тебя не герой, каким его подают теперь деникинские газеты.

Ивлев сидел на табуретке, вдали от мольберта.

— Нет, ты не во всем прав, — не очень уверенно произнес он. — Я старался изобразить Корнилова как трагического героя. Он у меня не на темном фоне, а в квадрате ярко освещенного окна…

— Лицо Корнилова, — заметил на это Шемякин, — хотя и хорошо освещено солнцем, но так угрюмо, так мрачно, что само стало черным фоном для весеннего мартовского утра.

— К такому парадоксу я не стремился! — даже вспылил Ивлев. — Я не люблю и считаю совсем неестественными лица, написанные художниками на темном фоне. Резко выделяясь на нем, они скорее напоминают видения, нежели живых людей, а я искал в герое человека!

— Вероятно, твой портрет купят для задуманного музея, — спокойно продолжал Шемякин. — Но он не послужит утверждению культа Лавра Корнилова, и я рад этому. Нет никаких оснований возводить в ранг хотя бы трагического героя того, кто даже как военачальник, не говоря уже о политике, оказался посредственностью, неудачником.

— Ну уж! — горячился Ивлев, вскочив с табуретки. — Ты слишком мало знаешь Корнилова!

— А ты, Алексей, трезво огляди весь его путь. Уже в четырнадцатом году, в самом начале войны, он потерял свою дивизию и попал в плен к австрийцам. Став при Керенском главнокомандующим, сдал немцам Ригу. После авантюры с военным переворотом позволил Керенскому арестовать себя и своих сподвижников, а потом сбежал от выручивших его текинцев. С Добровольческой армией покинул Новочеркасск, оставив Каледина без поддержки, сразу же бросил удобный для обороны Ростов и пошел брать Екатеринодар, не имевший тогда для контрреволюции большого значения. И здесь, упорствуя при осаде города, потерял лучших своих сподвижников. Так что на счет твоего героя мало что можно отнести, кроме провалов и поражений. Не буду напоминать, Алексей, сколько страданий принес Корнилов народу, сколько его крови пролил. По здравому смыслу, надо Корнилова не славословить, а проклинать, предавать анафеме, как это делают большевики.

Шемякин догадывался, что эти его слова не пропадут впустую. Он вообще считал, что неразумная связь Ивлева с белыми рано или поздно порвется, к чему, как мог, его и подталкивал.

«В самом деле, за что окружать Корнилова ореолом славы? — поймал себя на мысли Ивлев. — Даже у террориста Савинкова были какие-то лозунги и программа, своя партия, а у Корнилова ничего твердого действительно не было. Он считал себя республиканцем, но ни разу всерьез не подумал о какой-либо стройной, вразумительной политической декларации. Недаром же многие офицеры-добровольцы считали Корнилова монархистом…»

— Ну что молчишь? — спросил Шемякин.

Ивлев сокрушенно махнул рукой:

— У меня разболелась голова. Пойдем пройдемся по Красной.

Выйдя на улицу, художники долго молчали, должно быть потому, что оба созерцали прогалины необыкновенно голубого неба, среди которых в рыхлой массе разноцветных облаков желтым оком блестело октябрьское солнце. Облака тоже были светло-желтыми, а чуть подальше — серыми, с желтоватыми просветами.

— «Уж небо осенью дышало…» — нарушил тишину Шемякин.

— Да, пора быть и осени! — согласился Ивлев. — Сегодня пятое октября. Когда-то это был день войска Кубанского и его широко праздновали.