Она усадила его среди ребят, которые сейчас же полезли к нему на колени. Бережно придерживая одной рукой девочку, что отплясывала «матлот», он пронес стакан у нее над головой и задумчиво выпил.

Начался разговор о погоде — очень серьезный, значительный разговор у рыбаков.

Аляна вспомнила о том, какие большие волны были на море последние дни.

— Большие? — сказал отец Моники. — Это были еще ребятишки. Играют да перекатывают ракушки. Вот когда пойдут с моря старые деды с седыми головами, — с теми шутки плохи. Они уж сумеют проверить, какая рука у рулевого. Приезжайте к нам осенью — увидите…

Выпили за встречу осенью.

Моника не спускала глаз со своего Франца, и он то и дело поднимал на нее глаза, и лицо его каждый раз при этом добрело, хотя с него не сходило угнетенное, виноватое выражение.

— Ну, как у тебя дела? — невзначай спросил отец Моники. Все поняли, что это очень важный вопрос. У Моники выступили красные пятна на щеках.

— Я вроде того каната, который наматывают с двух концов сразу две лебедки. Скорей всего лопну пополам.

— А послал бы ты их к чертовой матери, Франци, — сердечно сказал один из братьев Моники. — Мало ли что они оформили на тебя документы! Ты же не просил?

— Нет, я не просил.

— Ну и пошли их к черту. Соберись один раз с духом и пошли!

— Они что-нибудь с тобой сделают, как только ты попадешь к ним в лапы, — лихорадочно заговорила Моника. — Неужели ты думаешь, они простят, что ты так долго упирался?

— Нет, теперь уже наверное не простят, — покорно согласился Франц.

— Сумасшедшим надо быть, чтоб самому лезть в ловушку!

— Все мои родственники пострадают, если я не поеду. Я их почти не знаю, но они такие же рыбаки, как я, только в полсотне километров отсюда. Они-то чем виноваты?

Разговор из вежливости велся по-русски, и Степан, не выдержав, вмешался:

— Слушайте… Франц. Вы поймите. Ведь там черт знает что творится. Ведь там Гитлер! Вы что, газет не читаете, что ли?

— Читаю, — печально сказал Франц. — А все-таки там моя родина, с этим ничего не поделаешь. Родина требует, чтоб каждый немец вернулся в Германию.

— Да ведь вашу Германию захватили фашисты. Бандиты. Какая там сейчас для вас родина? — почти кричал Степан.

— Я все понимаю, — кивнул Франц. — Я так думаю, это просто мое несчастье, что я родился немцем.

— Да бросьте вы духом падать, что вы голову опускаете перед ними? — закричал Степан, и Моника, обрадованно повернувшись, смотрела на него с жадной надеждой.

Сдвинув локтем посуду, Степан придвинулся к Францу и несколько минут убеждал его так горячо, что братья раза два крякнули от удовольствия, а сам Франц подтверждающе кивал с убитым видом.

— Да, — удовлетворенно заключил отец Моники, когда Степан замолчал. — Он тебе толково все объяснил. Все-таки они разбойники, эти фашисты. У себя дома безобразничают и другие народы мучают. Что они с чехами сделали! А как Клайпеду у нас вырвали? Прямо как бандиты, с ножом к горлу!

Франц водил толстым, дрожащим пальцем по столу и молчал. Потом поднял измученные глаза.

— Может быть, все правильно, что вы про них говорите, ну, может быть, кое-что на них наговаривают и лишнего, не знаю, но пусть будет так: Германия сейчас среди других народов стала вроде урода, да! Там много всякого уродства и преступлений… Но только, на мое горе, она мне мать. Если бы у вас была такая мать, плохая, некрасивая… разве вы все равно ее бы не любили? Я себе другой раз говорю: не поеду! Останусь — и точка! И вдруг я чувствую себя изменником. Предателем моей несчастной, уродливой матери.

Моника, оттолкнув и чуть не уронив стул, вскочила и выбежала из комнаты. Франц осторожно снял с колен девочку и, опустив голову, поплелся за Моникой.

Оба они остановились тут же, за занавеской, так что за столом было слышно каждое их слово.

— Слушай, Моника, — приглушенным голосом, умоляюще проговорил Франц. — Я же еще ничего не сказал. Я только рассуждаю. Вот возьму и не поеду, а?

— Поедешь, — безнадежно сказала Моника.

— Я ведь понимаю, что они мне правильно говорят. Я заставлю себя думать правильно, вот увидишь! Я себя сломаю! Возьму и сломаю!

— Они тебя сломают. Они тебя уже почти сломали.

— Будь я проклят! — с отчаянием хрипло сказал Франц.

— Оба мы прокляты, наверное. Почему они не оставят нас в покое?

Отец Моники громко кашлянул и сказал:

— Давайте же выпьем, дорогие гости!

Девочка, сидевшая на стуле Франца, сморщилась, глядя на занавеску, и тихонько заскулила, собираясь заплакать.

Однажды они сделали совершенно неожиданное открытие: до конца отпуска осталось всего четыре дня! В первую минуту это их испугало. Потом им показалось, что четыре дня очень большой срок, и они перестали об этом думать…

Они лежали рядом в своей пятиугольной башне, вполголоса читая вслух. Только что бедная, виноватая Наташа нашла умирающего Андрея Болконского, вошла в избу, где он лежал, и он сказал ей: «Я вас люблю…»

Аляна опустила книгу, и они некоторое время старались не глядеть друг на друга, борясь с охватившим их волнением.

За окном стояла ночь с шелестящим дождем, и казалось, что у них будет еще бесконечно много таких же темных, тихих ночей впереди. И тут они вспомнили, что утром им уезжать, и разом поняли, что завтра уже не услышат шума моря, над которым мирно рокочут в темноте патрульные самолеты, и не будет больше для них леса за окном комнаты, на верхушке башни, не будет белой полосы прибоя на рассвете… И все вдруг стало им вдвое милей, они увидели все с той яркостью, с какой видишь вещи только в первый или в последний раз.

Автобус стоял на конечной остановке, и кондуктор закуривал сигарету. Аляна успела пошептаться и два раза поцеловаться с провожавшей их Моникой.

Потом они сели на горячее от солнца клеенчатое сиденье, кондуктор бросил окурок, вскочил на подножку, и Моника отчаянно замахала на прощание. Едва автобус тронулся, у них снова стало легко на душе: ведь они мчались опять вместе куда-то вперед, где их ждала какая-то новая счастливая жизнь.

Глава двадцать четвертая

Аляна, которая когда-то, как многие девочки, умела создать себе вокруг какой-нибудь глиняной куклы, едва имевшей человеческое подобие, целый маленький мирок, наполненный любовью, заботами, ссорами и раскаяниями, открыла для себя счастье обладания человеком. Теперь у нее был свой собственный человек, которого она любила, который имел над ней власть такую же, как она над ним.

Как путешественник, просыпаясь впервые в незнакомом месте, прежде всего вспоминает, что было с ним вчера, в какой стране он очутился, так и Аляна, просыпаясь по утрам с чувством полной перемены в жизни, искала в полусне: что со мной? И, не успев еще открыть глаза, находила ответ: «Ах, да, я теперь счастлива!»

Что бы она ни делала, она была счастлива. Когда Степан был с ней рядом, она была спокойно счастлива, когда они в первый раз поссорились и она плакала, она все-таки была по-своему горько счастлива, а сейчас, когда шел пятый день их первой в жизни разлуки, она была тревожно счастлива. Уверенность, что теперь все раз и навсегда в ее жизни устроено и потечет само собой, не покидала ее.

После возвращения с курорта Степан повел группу из трех человек в глубь болотного района производить измерения на трассе будущего канала. Наступило утро пятого дня, а группа должна была возвратиться в город не позже чем на шестой день.

Лежа в постели последние минуты перед тем, как встать, Аляна думала: «Хоть бы скорей прошел этот никому не нужный пятый день. Скорей бы снова лечь, заснуть, чтобы, проснувшись, знать — наступил последний, шестой день разлуки, можно выйти из дому, встать на углу переулка и смотреть вдоль шоссе… И вдруг почувствовать толчок в сердце и через секунду после этого увидеть его…»

Она лежала в своей прежней девичьей постели, в своей бывшей комнате, ставшей теперь их общей. И перед глазами у нее был знакомый надорванный кусочек обоев, и знакомая с детства спинка кровати, и ее рука, как обычно, лежала поверх одеяла. И все это: ее собственная рука, стена, старенькое одеяло, — все было поразительно непохоже на то, каким оно было прежде, в полузабытой, безрадостной жизни — до него.