— Гляди-ка, — шепнула, опомнившись, Настя. — Ни валов, ни забора нет у города, и жители не вооружены… Значит, не всегда воевали в нашем краю. Может, когда-нибудь снова так будет?..

Пальцы девушки робко прикоснулись к руке Еврася — но тот не ответил, ненасытно разглядывая тускневшее видение. Чуял казак — глубочайшая, неизмеримая древность явлена ему… Помедлив и вздохнув, Настя отняла руку.

Громкий возглас отвлек их… Как ни в чём не бывало, сидел на лежанке знахарь, и, покачивая завороженно головою, глядел, должно быть, на причаливший бычьерогий корабль.

IX

Утром того же дня хмурилось небо, обещало ненастье… Даром стреляли кнутами, орали истошной грозили карою надсмотрщики вокруг недостроенного, канала. Работа замерла…

Уже не менее чем на полверсты вглубь расчищен широкой полосою, безжалостно раскорчеван был древний лес. Меж бесплодных песков да пней пролегал громадина-ров, дно его подплывало влагою.

Доселе не переставая корчевали, рубили, копали мужики Щенсного, до цыганского поту гоняли груженые тачки. Но на подходах к озеру лопаты запнулись о сплошной камень, столь прочный, что и лом на нем тупился, не оставляя царапин.

Самые злобные и драчливые служебники скоро поняли, что ни битьем, ни бранью делу не поможешь Побросав инструмент, сели землекопы в тени высоченных отвалов. Смеялись, балагурили, неспешно жевали хлеб; кто и винцом запивал, будто на отдых выбрался…

Воды Днепра, залившие прорытое русло, мерно плескались у каменной тверди, словно от века здесь текли. С насыпи уже виднелось за непролазной чащобой, за ядовито-зеленым болотом озеро памяти — то, что не сегодня-завтра должно было вытечь в реку, раствориться, исчезнуть без следа, позволив гостям Щенсного на разубранных ладьях подплывать к крыльцу.

Забренчало, задребезжало на дороге, и подъехал к берегу канала воз, влекомый парою сопящих битюгов. Высокое дощатое строение шаталось на нем; злыми красноглазыми вороными правил сухощавый, в табачном кафтане и шляпе с печную трубу мастер-иноземец. Являлся он здесь нечасто: никогда не кричал, не осыпал людей бранью, не замахивался тростью с алмазною звездой. Лишь ходил чуть хромающей походкою, водя ногтем по чертежу, и тихим голосом отдавал приказания подручным. Но точно холод кладбищенский наползал вслед ему, и боялись мужики смирного мастера пуще любых рукосуев. Вот и сейчас: наскоро завернув остатки еды, снимая брыли, повставали с земли землекопы; служебники приосанились, заломили шапки, желая отличиться перед «немцем»…

Но мастер, ни на кого не глядя, остановил свою колымагу над краем рва; прихрамывая, обошел воз, повозился с замком или засовом… И неуклюже спустился наземь круглоспинный медведнстый человек, сплошь завернутый в мешковину. За ним из кибитки выбрался другой такой же безликий увалень… третий… Люди-мешки с тяжеловесным проворством скатывались на дно канала; встав, уверенно шлепали к гранитной стене. Иные из крестьян, забыв про панские канчуки, норовили уже деру дать лесом; служебники заворачивали их, но и сами шептали что-то, похожее на молитву…

— Да какой он, к ляду, Щенсный! — часто переводя дыхание, говорил Степан. Пар от озерной воды изрядно подбодрил его: козырем сидел теперь ведун на смолокуровой лежанке и пил собственноручно заваренный травяной чай. — Какой он Казнмеж, прости Господи! Он Кузьма Щур, и батька его сам плотничал у пана. Беднейшая была семья, миска пустой каши на девять ртов… Из наших мест он сбежал, пошел в Варшаву побираться. Там как-то, черт его разберет, пристроился к королевскому двору, угодил самому крулю… чуть ли не плясал там нагишом на каких-то попойках, или еще чего похуже! В общем, вернулся уже паном Казимижем Щенсным, богатым, как старый ростовщик, и с молодою женою хорошего рода…

— Эх, черт, как оно бывает! — смущенно засмеялся Еврась. — Тут тебе плотник в ясновельможные выбивается, в… Ну, вы теперь свои-родные, вам без утайки сказаться можно! Мать мою татары набегом прихватили, продали в Стамбул. А там она за красу не к кому-нибудь в сераль попала — к самому падишаху! Султану стало быть…

— Ну?! — вытаращилась потрясенная Настя.

— Вот тебе и ну… Может, одной на тысячу — удалось матушке сбежать из дворца Топ-Капы, да еще из города выбраться на корабле итальянском, — в уплату сняла все драгоценности, — да до родного села дойти пешком на сносях…

— Это как же?

— А так, Настюха… Носила тогда матушка меня грешного — и, слава Богу милосердному, успела, под родительской крышей выронила!..

— Так ты что?.. — задохнувшись не то от смеха, не то от изумленного вскрика, ладонью Настя зажала себе рот.

— Ага, — невинно вздохнул Еврась. — Сын султана. Можно сказать, турецкий королевич. Ежели помрет мой папаша в Высокой Порте,[8] а прямых наследников не окажется — пойду отвоевывать себе османский престол…

— Так вот почему ты темный такой! — догадалась Настя. — И брови, что крылья ласточки… Ты хоть по-турецки-то умеешь, королевич?

Еврась помолчал, вспоминая, а затем вдруг рявкнул, выпучивая глаза:

— Падишахам чок яша! Каар олсун кяфирляр!

— Это что значит?

— Слава падишаху, — пояснил Чернец. — И, понятное дело, смерть неверным…

— Получается, аж страшно!..

— Ладно вам, дети! — урезонил их Степан. — Кто чей сын, невелика важность! был бы человек добрый, это главное… К тому же, предки твои султанские хоть пили-ели сытно, так что и напасти у тебя не будет такой, как у Щура, то бишь у пана Щенсного!..

— Ты о чем, отец? — не сразу понял казак.

— Да о том, что видел ты ночью в панском доме… Уж такое наказание Господь послал Казимежу за то, что все людское попрал, шляхетство свое липовое добывая. Чуть пан за стол, все деды-прадеды нищие, голодные в его теле просыпаются и еды себе требуют…

Забарабанили копыта, и чей-то голос за стеною позвал:

— Пугу, пугу!

— Все, пора мне! — вскочил Еврась, пистолет заткнул за пояс, подвесил саблю.

Настя так и подалась к нему, руки несмело протянула; Чернец мимоходом обнял, чмокнул в макушку, будто старший брат:

— Отца береги!

Укатился копытный цокот, и Настя с громким плачем бросилась на грудь Степана…

Из-под мешковины достали серые молодцы по странному инструменту: сбоку была на нем рукоять, а спереди торчало немалое стальное сверло. Завертев пухлыми лапищами рукоятки; с пронзительным скрежетом вгрызались безликие сверлами в скалу… Минуты не прошло, явились в гранитной скале круглые, глубокие, точно исполином-дятлом выбитые, проемы. И заложили медлительно-уверенные работяги внутрь отверстий матерчатые колбасы с веревочными хвостами, а хвосты эти подожгли…

Крестьяне и надсмотрщики, с боязливым любопытством усеяв насыпи, ожидали, что будет… Безликие ухватисто взобрались на берег, присели.

Гром сотряс землю, в густой разбухающей туче пыли закувыркались обломки гранита… Шарахнулся народ, охваченный ужасом. Седой мастер стоял у своей кибитки, скрестив руки на груди; волною воздуха сорвало с него шляпу, но он не пошевелился, не сморгнули глаза без белков.

От первого взрыва не рухнул каменный кряж — но заколебалось, крупною рябью пошло озеро, парусами вздыбило листья кувшинок…

Повалил от воды не то пар, не то туман; струями, прядями виясь прихотливо, просочился между соснами, коснулся людей. И — чудо! — в белом мареве проступили очертания страны непостижимой, бескрайней. Будто бы уже не десятки, не сотни, а целое море людей, оборванных, изможденных и грязных, кирками да лопатами долбит мерзлую неоглядную равнину, толкает одноколесные тачки. Вьюга хлещет их колючими снегом; надсмотрщики в добротных одеждах с меховым воротом подгоняют рабов пинками и ударами ружейных прикладов. Вот кто-то на краю снегового поля, где стынет неподалеку угрюмый бор, срывается бежать — но рвут его, валят наземь большие остроухие собаки. В другого беглеца закутанный охранник выпускает череду пуль, словно из казацкой органки…