Я опять ходил по бесконечным парижским бульварам, садился за столики в кафе и пил пиво, много пива, потому что меня мучила жажда, и я не знал, куда девать ненужное время.

Я слонялся всю ночь по кабаре и тавернам.

А наутро опять пошел в Trocadéro. Пошел туда, чтобы в последний раз увидать Женевьеву, чтобы сказать ей свое прости. Пусть хоть это маленькое слово услышит она от меня.

Нет, конечно, я ничего не скажу ей про свое чувство, я только подойду к ней, сниму шляпу и произнесу очень вежливо и просто: «Прощайте».

Я вошел в Musée de Sculpture Comparée очень рано. Никого еще не было. Только старый сторож дремал в уголку. Я никогда не был здесь один. Мне всегда казалось, что должно быть страшно остаться тут на ночь. Но теперь я думаю, что еще страшнее здесь днем, когда никого нет и твои шаги звенят в мертвой тишине белых усыпальниц и таинственных капличек. Тихо спят мирные супруги — герцоги и властелины с собачками в ногах; белые херувимы вот-вот улетят в небо, но застыли зачарованные в своем стремлении; вытянутые вперед химеры Notre Dame открыли рты, но их зов замер в тишине — все ждет, все просит чуда, все заворожено… Каждый мой шаг мне казался последним. Вот замрет и этот единый живой звук, приподнятая нога повиснет, окаменеет в воздухе, руки упадут вдоль бедер, и глаза остановятся, все еще тая в себе желание тела. Я нарочно старался быстрее двигаться, чтобы не поддаваться этому гипнотическому чувству…

Женевьева не приходила.

Тогда я сел на ту скамью, на которой она всегда сидела. Я начал вспоминать все дни, проведенные с нею здесь, каждую мелочь этих встреч.

Все-таки она питала ко мне некоторого рода симпатию, пожалуй, даже привязанность. Конечно, конечно… Это доказывали не только ее улыбки, но и внимание ко мне.

Она, например, знала, что я часто забываю резинку. Сначала я забывал ее с непривычки, а потом нарочно… потому что Женевьева клала всегда свою резинку недалёко от меня у ног Генриха II, на мавзолее, а мне приятно было пользоваться ее вещью.

Впервые она сделала это после того, как я тщетно пытался соскоблить нарисованное перочинным ножом и, наконец, протер бумагу. Она заметила это и захотела мне помочь.

Нет, любовь к художнику не отняла у нее доброго отношения к другим… Да полно, может быть, она его и…

Я не докончил своей мысли: мне страшно было думать об этом; кроме того, я посмотрел па усыпальницу Генриха II, где обыкновенно лежала ее резинка, вот она и теперь тут… а под ней клочок бумажки… должно быть, отрывок от ее рисунка, который она разорвала, не окончив. Я потянулся к мавзолею и взял резинку и бумажку. Приятно было держать в руках то, до чего она касалась.

Да, это угол от толстого листа бумаги, на каком она всегда рисует. Как поспешно его оторвали — какая неровная линия…

На обратной стороне написано: «Я люблю тебя и потому умираю».

Какие глупости — откуда это?.. Непонятное беспокойство овладело мною. Что же она не приходит? Да, почему ее еще здесь нет? Там написано… Что там написано?..

И вдруг захолонуло сердце. Я оцепенел, потеряв на мгновение нить мыслей. Потом вскочил. Нервная поспешность кинула меня в одну сторону, в другую. Казалось, нужно что-то делать, торопиться. И вдруг точно пришел в себя и уже совсем ясно сказал: «Тебе незачем никуда идти, некуда спешить — все кончено, ее нет…»

Какое это было ужасающее спокойствие. Как мучительно ясны были мои мысли. Как логично я рассуждал в эти минуты, томясь по следам и не находя их.

Я смотрел на фреску старой каплицы с орлом, распростершим крылья, и думал: «Она так и не кончила рисовать его, кто же кончит? Нужно непременно кончить — это очень интересная фреска».

Потом вспомнил о записке. Начал искать ее по карманам. Вот она… Ее не нужно брать с собой. Я не имею права. Пусть она лежит здесь. Может быть, она и не для меня, а для того, другого… Да, да… очень может быть…

Я осторожно положил ее на прежнее место и прикрыл резинкой. Но сейчас же вспомнил, что эту резинку она давала мне, а никому другому, и спрятал ее снова в карман.

Поспешными, деловитыми шагами вышел из зала, подошел к сторожу, стоявшему у двери, сунул ему в руку франк и сказал:

— Это от той барышни, что рисовала фреску, — опа уже больше никогда не придет сюда.

О, я был очень спокоен, потому что твердо знал, что нужно делать. Больше того, придя домой, я уже знал наверное, кого любила бедная девушка из Trocadéro.

Она любила меня, и это облегчало мне мою задачу…

Только нежданный случай, точно веление свыше, голос святой Женевьевы, помешал мне в тот вечер наложить на себя руки. Что же, я не ропщу и давно уже примирился с жизнью. Я убежден даже, что больше мужества нужно для того, чтобы жить в своих страданиях, чем умирать от них…

Но часто ко мне приходят печальные мысли. Я думаю: настанет ли тот час, когда я полюблю кого-нибудь так сильно, так свято и так всецело, как ее — мою девушку из Trocadéro. И каждый раз мне кажется, что нет.

УДИВИТЕЛЬНАЯ ЖЕНЩИНА

La plus sérieuse occupation de l’homme est de deviner la femme.

Crébillon II[23]

Вероятно, вы ничего не будете иметь против, если я вам расскажу про одну удивительную женщину, с которой меня столкнула судьба. Кроме того, вы просили меня дать вам пасхальный рассказ.

Во всяком случае, эта история произошла со мною на Пасху, и, если вам угодно, вы можете назвать ее «пасхальной». Но, конечно, тут дело не в Пасхе, а в этой странной женщине, которая, может быть, только потому кажется мне странной, что я до сих пор не мог приклеить к ней определенный ярлычок, как это мы делаем со всеми людьми, чтобы выяснить наше к ним отношение. Такой способ очень удобен и не отнимает у нас много времени — кроме того, он дает нам право гордиться своей проницательностью, умением распознавать людей. Но, нужно сознаться, чаще приходится слышать и говорить «удивительная женщина», чем «удивительный мужчина», а это уже далеко для нас не лестно. Потому что, согласитесь сами, в жизни-то удивительных женщин гораздо меньше, чем мужчин, и если нам кажется обратное, то, следовательно, мы достаточно слепы, ничего почти не понимаем в человеческой душе и отсутствие цели в поступках приписываем необычайности характера.

Как бы то ни было — вот вам моя история.

Я гулял по Кузнецкому (в Москве), когда ко мне подошла женщина, очень прилично, даже если хотите, изысканно одетая, и, извиняясь за беспокойство, спросила, который час. Я любезно приподнял котелок, мельком глянув в лицо незнакомки, скрытое густою черною вуалеткой (помню еще, на вуалетке вышиты бабочки), и, достав из бокового жилетного кармана свой старинный золотой брегет, посмотрел на стрелки. Было ровно без четверти восемь вечера. Дама благодарно кивнула мне шляпкой и побежала дальше, а я еще, помнится, нажал машинально головку часов и, прислушиваясь к серебряному, ласкающему звону их, несколько секунд смотрел вслед удаляющейся молодой фигуре.

Какое-то еле уловимое волнение на мгновение овладело мною, как бывает это нередко с нами, когда ранней весною мы невзначай взглянем на мимо идущую молодую женщину и услышим ее как-то по-особенному звонкий голос.

Но я по природе не уличный ловелас и никогда не завязываю знакомства такого рода. Меня всегда пугала пошлость необходимого в таких случаях шаблонного диалога, кроме того, я был ленив и показался бы себе достаточно смешным, если бы мне пришлось из-за такого пресного приключения тащиться куда-нибудь к черту на кулички, совсем в противоположную сторону от намеченного ранее пути. И, что поделаешь, — во мне еще сидит этот червь романтизма, который пробуждается всякий раз при виде ворожащего женского лица только потому, что через мгновение оно исчезнет, бесследно затеряется в толпе, навсегда умрет для меня.

В данном случае мои мысли были заняты совсем другим. Постояв минуту в нерешительности, я прошел несколько шагов в шуме и тесноте предпраздничной толчеи и остановился у сверкающей витрины цветочного магазина.