— Ить ему одно добро делала! — лицо Елены стало злым. — Ить в одной шинелишке взяла его!

— А ушел он в чем, в борчатке, крытой сукном?

Не поняла Елена его, не услышала язвительности в словах.

— Не крытая, черненая борчатка.

— Так тебе Лучку жалко или борчатку? — спросил он.

— Я не к тому вовсе, чуть смешалась она, сообразив-таки, какой глупый разговор выходит. Что мне шуба? Все из-за брата его, из-за Федоски долговязого. Тот с ума спятил, на бурятке жениться вздумал, а мой ему потакает.

— Да тебе-то какая печаль, пусть женится хоть на бабе-яге.

— Согласная с тобой, согласная. Женись, но в дом некрещеную не тяни, не заставляй меня жить под одной крышей.

— Ты думаешь, есть разница между крещеными и некрещеными.

— Да ты что, Максим!..

— Про Адама и Еву слышала небось? Ты знаешь, оба они, прародители наши, Адам и его Ева, были некрещеными.

— Зачем мне знать про это! При чем тут Адам и Ева, когда дом мой! Пусть Федос свой строит и ведет хоть черта самого.

— Твой дом, твоя шуба… — Максим покрутил головой. — Э-эх,

— Елена! Я-то считал, что Лучка подороже твоего дома со всем его барахлом!

— Ты за него не восставай!

— Не восстаю. Хочу тебе только сказать, что ты не тем козыряешь. Все еще задаешься, что батька твой богатым был. Кончилось время богатых, Елена. Это одно. Другое, твоей заслуги совсем нет в том, что батька богатым был.

— Спасибо, Максим. Помог бабьему горю. Век не забуду. Елена поджала полные красивые губы, лицо ее стало темнее тучи.

— Помни, помни… Но лучше бы тебе не это помнить, а то, что не первый раз Лучка уходит от тебя. Забыла, как уговаривала на заимке?

— Тогда другое дело было!

— Другое, — согласился, — но если подумать, то же самое.

Максиму хотелось есть, под ложечкой тупо посасывало, а конца разговора не было видно, и он все больше раздражался, наконец спросил со злостью:

— От меня-то ты чего хочешь?

— В улус надо ехать.

— Ну и поезжай!

— Не могу я одна. Как я поеду туда! — Елена опять всхлипнула и заплакала, ее лицо стало некрасивым, каким-то рыхлым, расплывшимся.

Максим развел руками. Что за народ эти бабы! Всегда у них слезы на колесах, где умом не возьмет, слезами принудит. Лучка тоже хорош. Пьянствует, поди, в улусе, а ты тут майся с его половиной. Ехать за ним, а в город? Да и что за ним ездить, не удавится, явится.

— Ты, Елена, сырость не разводи. Не могу я сейчас ехать, мне в город надо. Вот вернусь…

— Его же из колхоза выключат. Был сегодня Белозеров Стиха, сказывал, выключим, потому как не работает, а коней и все другое, что мы сдали, говорит, не вернем.

Максим мысленно обругал и Елену, и Лучку. Нашли время цапаться-царапаться. Белозеров и без того косо смотрит на Лучку, а тут… Как нарочно, себе во вред делает: то гулял, то вот сбежал. Придется за ним ехать. Елену Лучка не послушает, станет куражиться.

— Видишь, ты какая… Битый час несла всякую околесицу, а главного не сказала… Суши свои слезы. Завтра поедем. Только из улуса я прямиком в город. Иди собирайся. Утром сбегаю к Рымареву, отпрошусь и тронемся.

Намеченная поездка чуть было не сорвалась. Рымарев не хотел отпускать Максима. Сначала говорил, что вот-вот будет общее собрание, а когда Максим сказал, что к собранию успеет вернуться, он стал жаловаться на нехватку рабочих рук, наконец сознался, что без согласования с Белозеровым решить этот вопрос не может. Но Белозеров вчера сам поехал в город кое-что закупить для колхоза, вернется примерно через неделю. Максима рассердила не столько задержка с поездкой, сколько увиливание Рымарева от прямого, честного ответа. На работу, на собрание ссылается, а сам…

— Ты все с ним согласовываешь?

— Разумеется.

— И когда на обед идти, и когда по неотложной надобности!

— Товарищ Родионов! — гладкое, чисто выбритое лицо Рымарева покрылось пятнами. — Как вам не стыдно, Максим Назарович!

В председательский кабинет зашли за распоряжениями бригадиры, и Рымарев, не желая ругаться при них с Максимом, сказал, что он может ехать. С обидой сказал.

Выехали на легкой кошевке. Железные подреза легко скользили по белой степи. В лучах утреннего солнца розовели сугробы; невдалеке огненно-рыжая лиса безбоязненно наблюдала за повозкой, подняв острую мордочку и разостлав по снегу пышный хвост. Елена, закутанная в необъятную доху, молчала, должно, сердилась за вчерашнее. Максим был даже рад, что она не досаждает разговорами. Когда кругом белая скатерть степи и ходкой, легкой рысью идет лошадь, совсем не хочется говорить о всяких глупостях, вроде тех, что выкладывала вчера Елена, а сегодня Рымарев. У того и у другой глаза завешаны. Елене мешает взглянуть на свет открытыми глазами отцовская выучка, Рымареву боязнь сделать что-то не так. Поймут ли они когда-нибудь, что жизнь сейчас как эта чистая, неисчерченная дорогами степь, пиши свой след, не заботясь о том, как и где ездили до тебя, только держи прямой путь и не пугайся снежных заносов…

Далеко в степь вдвинулась гряда оглаженных ветрами сопок, у их подножья вольно, без всякого порядка стояли низенькие, черные от старости, с ветхими крышами домики улуса, за ними, на взгорье, блестели окнами огромные, по сравнению с домиками, строения.

От улуса навстречу кошевке с лаем бросились собаки, вслед за ними ребятишки, одетые в долгополые шубы и островерхие бараньи шапки. Максим натянул вожжи.

— Здорово, мужики!

— Сайн байна! — вразнобой ответили ребятишки. Припоминая немногое из того, что знал по-бурятски, Максим спросил:

— Председатель Бато гэртэ гу? — и, неуверенный, что его поняли, повторил по-русски: — Председатель дома?

Мальчик, подпоясанный старым, потрепанным кушаком, ответил Максиму:

— Гэртэ нету. Усы. Там, — показал рукой на новые строения. Он был горд, что разговаривает по-русски. Максим посадил его в кошевку, дал вожжи.

— Вези, друг. У вас ород (русский) дядя би (есть) гу?

— Би, би.

Из нескольких зданий на взгорье было закончено одно, над ним, прибитый к охлупню, висел неподвижно большой флаг. Из окон выглядывали люди. Без шапки, в одной рубахе, на крыльцо вышел Бато, широко улыбнулся, сбежал по ступенькам, протянул руку, радушно пригласил:

— Шагай тепло греться.

Он помог Елене выбраться из кошевки, снять доху. В доме, пахнущем смолой и свежеструганой сосной, топилась печь, отпотевшие окна слезились, на подоконнике поблескивали лужицы воды, посредине сиротливо стоял небольшой стол, покрытый красной, закапанной чернилами далембой (Далемба — сатин), вдоль стен разнокалиберные стулья, табуретки, скамейки. Видно было, что помещение еще не обжито, вещи стоят как попало, не на своих местах.

— Хороший дом отгрохали, — с завистью сказал Максим.

— Маленько ничего, — скромно согласился Бато, окинул дом взглядом, повторил: — Маленько ничего. Но, словно боясь, что его слова прозвучали хвастливо, засмеялся: — Колхоз маленький, контора большой. Беда хорошо живем!

Максим снял шапку, расстегнул полушубок, сел ближе к печке. Из окна видно было другое здание еще больше, чем контора, на ребрах стропил стучали топорами плотники. Перехватив взгляд Максима, Бато пояснил:

— Народный дом будет. Еще одни дом школа будет. Он достал из кармана кисет, протянул Максиму вместе с трубкой. — Ноги грей печкой, душу трубкой, сердце разговором.

— Как вы столько подняли? — дивился Максим. — А говорил: народу мало в колхозе.

— Народ другой есть, не в колхозе. Народный дом всем нужен, школа всем нужна.

— Единоличников припрягли, так?

Интересно все это, хочется узнать Максиму, как дело поставлено, а Елена поговорить не дает, толкает в бок и раз и другой. Шепчет:

— Спроси про Лучку-то. Что тут табачище нюхать…

Без понятия баба. Батоха сам знает, зачем она припожаловала, без расспросов скажет, где Лучка, чем тут занимается. А Елене не мешало бы чуть приветливее быть. Сморщилась вся, словно кислого объелась.