— Да, ты не понимаешь, man, совсем не понимаешь, man. Этот праздник бывает осенью, да, man? Люди возвращаются домой, с полей. Летом длинные дни, man, и много работы, man. Людей часто нет дома, ведь так, man? И пока их нет дома, man, в дом набивается нечисть, man. Ведьмы и привидения, man, они чувствуют себя хозяевами, man. И главное — не бояться их, да, man! И тогда мы сами одеваемся как ведьмы и вампиры, man, мы смеемся и пляшем, man, чтобы они знали: мы не боимся их, man. И нечисть уходит, man, потому что ей нечем заняться, man! В доме, где ее не боятся, ей нечем заняться, man!

«Сегодня я уехал из дома, — думал Пахомов, пробираясь к смыслу сказанного через частокол эбоники, — я уехал из дома, навсегда. В день, когда люди изгоняют из домов нечисть… И кем это делает меня?»

Мысли, утомленные бессонным бегом, путались, хромали и спотыкались.

— А куда отправляется нечисть, когда ее не станет в доме? Так и скитается, бездомная? — Его голос дрогнул. Совсем чуть-чуть.

— Мы не звери, man. Мы не хотим им зла, man. Лично я верю, что они найдут свой дом, man. Каждый из них. В каком-то другом мире, не в нашем, но найдут, man. И им там будет даже лучше, они будут там счастливы, man.

Дьявол замолк. Автобус осторожно спускался с моста над Гудзоном. Вскоре он вздохнул и остановился на круглой площади, над которой светились большие часы. Пассажиры завозились, двинулись к выходу.

Пахомов поставил на землю тяжелую сумку, повертел в руках розовый трезубец, усмехнулся и сунул в ближайшую урну. Часы над башней начали отбивать время. Неторопливо упали двенадцать ударов. Хеллоуин кончился, нечисть изгнали из домов. Пора было начинать новую жизнь.

Марина Богданова, Оксана Санжарова

ДЕСЯТЬ АНГЕЛОВ МАРТЕНБУРГА

Ангел кошачьего молока

— Так ты говоришь, старая Тильда померла, а сыну ее ты не нужен? Ну и дурак тогда ее сын. Не пройдет и месяца, как от мышей спасу не будет, — побежит тебя на улицу искать или к Агнессе за мышьим отворотом. Что за мыший отворот? Мешочек такой, в нем хвостик да корочка, да мышья косточка, да пергамента клочок, а на нем Агнесса нацарапала что-то. Я как-то под телегу бондаря попала, целую неделю у Агнессы прожила — и шьет она эти мешки, и шьет, бойко идут. Даже из Гаммельна за ними едут. А дело знаешь в чем? Не в косточке, не в хвостике, а в мешковине. Она ее под золу в то корытце стелет, куда ее Густав ходит. Не знаешь Густава Агнессы? Да что ты вообще тогда знаешь?! Вот была я помоложе…

Постирает тряпку потом, конечно. Только мыши и того, что осталось, довольно. Так бы и нюхала эти мешки, так бы и нюхала…

Да ты не бойся, не пропадешь, город у нас хороший; вот в Гаммельне, говорят, в прошлом месяце ведьму жгли и сорок черных кошек с ней, а в Мартенбурге нет такого и в заводе. И никаких тебе перчаток из кошачьих шкурок — это оттого, что у нас бездомных мало. Ну разве что как у тебя — хозяин помер, а взять некому. Или как я — я, понимаешь ли, совсем не могу, когда детей топят, некоторые ничего, а я — не могу. Почему топят? Экий ты смешной. Право слово, что ж тебя Тильда, совсем не выпускала? Ничего — наверстаешь. Ты вот наверстаешь, а я, к примеру, ходи потом с брюхом. А потом известно что — не успела выродить, да облизать, да последы подъесть, а уже ведро тащут. Ну оставят тебе одного, много — двух, чтоб с молоком не мучилась. А я и по шесть порой рожаю. Вот и ушла. Но у меня, что ни раз — все красавцы, сама пристраивала — кого пекарю под дверь, кого — мяснику. Мало кто на улице остался. Ходят теперь гладкие. И не узнает никто. Вот там видишь, окошко горит? Там мой Мартин живет — это еще с позапозапрошлой весны. От Густава, кстати. И чудно так: я, когда еще в доме жила, Мартой была, и он — Мартин. Я тебе потом покажу — он на окне сидит часто, такой красавец.

Нет, хорошо у нас. Чокнутая Брюн с мешком объедков часто ходит: «Кити-кити-кити…» Ты только сразу к ней не кидайся, а подожди, пока мешок вытряхнет да уйдет. Нет, она ничего не сделает, но ты подожди. И каждый рыбак с улова на пристань по три рыбины кладет, а кто и пять — наша доля. А по четвергам после службы сам отец Питер идет на рынок, покупает рыбью мелочь и высыпает в корытце на паперти — и это нам. Плохо ли? Ну и Агнесса, опять же. Совсем взять не возьмет, другого кота Густав не потерпит, а покормить — покормит. Нет, не пропадешь, летом на рынке объедки, рыба та же, что мелкая и в засол не пойдет, — все нам, главное не зевать. Да умывайся, умывайся почаще: чистым дают охотнее, это как с нищими — несчастный, пусть, но чтоб чистый. И осенью до самых заморозков хорошо. И весной. Только и трудов нам — зиму пережить. Ты только не суетись, днем надо забиться, где потеплей, да спать. Сарай вот дровяной — видишь, какой лаз удобный?

Свернись, прижмись, дыханьем грейся. А хочешь, так и со мной, только, чур, не баловать, стара я уже для баловства. Главное, темноты дождись. Нет, не сумерек, а совсем темноты. А потом смотри и слушай: как услышишь вроде плеск — так вылезай. Куда бежать, покажут. У меня чутье уже не то, но тут опоздать не страшно, всегда всем хватает. Бок у Марты был костлявый и теплый. Кот («Ах ты, Рыжик, мальчик мой, рыжий черт, прорва ненасытная») привалился к ней, плотнее уткнул нос в брюхо и задремал.

Над вымерзшим городом, над заснеженной черепицей низеньких домов, над флюгером на магистрате, над колокольней церкви Девы Марии Тишайшей шорох, шелест, мягкое колебание мерзлого воздуха. Где сегодня — а вот хоть тут, у бесполезной башенки на крыше знахарки Агнессы, там под черепицей, на чердаке, летний запах от сухих трав и крылья уснувших осенью бабочек, а над печной трубой — хитро кованный козырек в завитках. Серая хламида сминается прямыми складками, как на алтарной картине, возле которой так любит стоять отец Питер, наклоняется деревянная миска, и белый, гладкий поток соединяет небо и снег. Искрящийся сугроб протаивает белой чашей, сладкий пар и запах, как от молочного супа с клецками, как от молочницы Марии, что летом приносила тяжелый кувшин, как от палево-рыжего брюха, которое надо толкать лапами, пока прямо в рот не брызнет…

Серые, рыжие, белые — так что по снегу несется лишь тень, — запретно черные, полосатые, с меткой Богородицы на пушистых лбах — бегут они к снежной чаше. Серые, рыжие, черные морды в густых и сладких молочных звездах. Розовые лепестки языков складываются крошечными ковшиками, сугроб, дом, город покачиваются в слитном ритме молочного плеска.

Звук этот заставляет сонно ворочаться дочь бургомистра. А ее толстого любимца Мартина и вовсе будит. В звездчатой прорези ставни — стылая луна, под пологом постели, на тонких нитях чуть колышутся золотые пряничные звезды, изразцы печи горячи, молоко в блюдце тепло, и только от окна тянет зимним, сахарным ветерком, в который вплетен сладкий по-иному запах. Мартин тяжело спрыгивает с окна. Подцепляет лапой дверь, вниз-вниз по лестнице, в первый раз за зиму в прорезанное в двери оконце, заботливо прикрытое кожаным фартуком, обжигая нежные подушечки непривычным для лап снегом — туда, к манящей протаянной чаше, от которой неторопливо расходятся рыжие, черные, серые, сытые. Озадаченно принюхивается. И что это с ними каждый раз? Снег как снег…

Архивариус

Кот у господина архивариуса, конечно, есть. Не станет же такой уважаемый человек глупой шутки ради дважды в год обходить весь город, спрашивая: «Вы, случайно, не видели моего кота? Он серый и очень-очень худой». «Весь в тебя», — думает слушатель, но, конечно, не говорит этого. «Его зовут Каспар, хотя он, скорее всего, не отзовется. Если вы встретите его, то прошу вас, сообщите немедленно мне, я буду крайне признателен».

Конечно, всякий в Мартенбурге готов не только «сообщить», но и собственноручно доставить хозяину загулявшего кота, и не столько награды ради. Хотя человек, заказавший у шорника специальный мягкий ошейник для твари бессловесной, а у золотых дел мастера бляху, на которой искусно выгравировано: «Каспар, кот архивариуса Иеронима Хабитуса», за наградой не постоит. Да вот не попадался пока никому крупный тощий кот в ошейнике с бляхой, хотя, несомненно, существует. Иначе для кого господин архивариус трижды в неделю, брезгливо морщась, покупает у мясника рубленую печень? Самому ему мясник без надобности: все знают, что из трактира в судках ему в обед приносят овощное рагу и рыбу, а сам он из провизии покупает хлеб, сыр и молоко. Пиво? Нет, господин архивариус не пьет пива. Вода, изредка местное белое винцо, разбавленное так, что и винного духа не осталось, да прописанный доктором печеночный травник. Лицо у господина архивариуса и правда желтое, как выдержанный саксонский сыр, но приятное лицо — тонкое, моложавое и всегда так тщательно выбрито, словно никогда не росли ни усы, ни борода на этой гладкой восковой коже. Немужественное, надо признаться, лицо, но и не женское.