Триста лет тому назад один благородный рыцарь из рода Волькенштайнов построил в Кейзенбруннере прекрасный каменный дом. А под окном посадил молодой дубок, так сказав при этом своей юной женушке:

– Гляди, жена, какое славное деревце! В его тени будут расти наши дети, а мы с тобою незаметно состаримся и умрем. Наш прекрасный дом и это дерево унаследуют внуки, и до тех пор, покуда последний Волькенштайн не канет в небытие, будет зеленеть наше дерево и стоять наш каменный дом.

Именно так все и случилось, как говорил рыцарь Волькенштайн. Дети подрастали и взрослели, один за другим сходили в могилу старики…

С тех пор минуло почти триста лет. Благодаря неустанным стараниям бюргеров род Волькенштайнов разорился и пришел в запустение. Каменный дом перешел в собственность городских богачей. Рассеялись по миру отпрыски рыцарского рода. Но зеленел еще их старых дуб…

В те годы, когда я только начинал читать лекции в Кейзенбруннере, дом Волькенштайнов был превращен в постоялый двор, и я занимал там комнату. Огромный ветвистый дуб рос прямо под моим окном.

Между прочим, именно я разыскал в городских архивах бесценную рукопись, содержавшую рассказ о доме Волькенштайнов. Только какое дело этим трактирщикам до чужих семейных легенд! На посмешище меня выставили. «Никого, – говорят, – из этих Волькенштайнов уже и на свете-то нет, а дом-то стоит и дуб-то растет!»

Но я хорошо знал, что они ошибаются. Живы еще Волькенштайны. Живы и где-то бедуют, скитаясь без крова.

Как-то раз ненастным зимним вечером в трактир постучался молодой человек, одетый в нищенские лохмотья. Он умолял предоставить ему приют в доме его предков и назвался Гансом Волькенштайном. Что ж, над ним посмеялись и выгнали вон. Спустя недолгое время разразилась ужасная буря. Ветер стонал над городскими крышами, как раненое чудовище. В каждом дымоходе рыдало и выло.

И тут порывом ветра сорвало дверь. На пороге показался рыцарь в черных доспехах, добротных и богато украшенных. Твердым хозяйским шагом вошел он в дом, а следом появился второй, за ним – третий, четвертый… И так – целая череда молчаливых и мрачных мужчин, причем несомненное сходство между ними свидетельствовало о том, что все они были родственники.

Пятый в череде был одет куда менее роскошно первых четырех, шестой также выглядел небогато. Остальные и вовсе казались бедняками.

От сильного удара сотряслись стены старого дома… Выворачивая корни из земли, с адским скрежетом повалился могучий дуб.

Призраки Волькенштайнов – а это были они! – растворялись один за другим, едва касались противоположной стены.

Вдруг вбежал оборванец с обезумевшим бледным лицом. Я тотчас признал в нем того нищего, который называл себя Гансом Волькенштайном и которого так безжалостно выгнали из старинного родового гнезда. В отчаянии он заломил руки и пал на пол… Мертвым!

В тот же миг с треском рухнули перекрытия, и крепкое на вид здание рассыпалось, точно карточный домик…

Увы, ничто не может убедить нынешних бюргеров в превосходстве таинственных сил над скучным прахом бытия. Им никогда не поверить, что предопределение и судьба могут быть важнее своевременной оплаты квартиры, а высокие философские идеи не обязаны облачаться в шутовской колпак.

Я ушел. Мир отринул меня, а я отринул мир.

Dixi!

После рассказа философа воцарилось глубокое молчание. Наконец пан Борживой подергал себя за ус и молвил от души:

– Немногое я, признаться, во всем этом понял, но насчет лавочников скажу определенно: гниды они все. Видать, не только меня они сгубили. Вот и Волькенштайну этому пришлось от них нахлебаться. Жаль, что помер. Вдвоем мы их, может быть, и побили бы. Ну а на философию, конечно, надежды тут никакой.

– Я насчет поросенка, – несмело поинтересовался Гловач. – Нельзя ли поподробнее? Как его пронесли и что именно он делал на лекции? Я к тому, что бывают ведь невероятно умные поросята. Если свинью научить хорошим трюкам, то можно очень неплохо зарабатывать…

– Свинья, мой милейший, – холодно произнес Освальд фон Штранден, – не имеет к моей горестной и поучительной истории ни малейшего отношения.

– А-а… – разочарованно протянул Гловач.

Философ вспыхнул.

– Что значит «а-а»?

– Да так, – неопределенно ответил Гловач, потирая шею. – Я думал, что имеет.

– О, несчастный, несчастный Волькенштайн! – воскликнула дочь Кровавого Барона. – Неужто не нашлось ни одной любящей груди, на которой он мог отогреть свою бедную голову?

При этих словах пан Борживой и Гловач почему-то уставились на грудь девицы Гиацинты, а философ печально и твердо ответил:

– По-видимому, сударыня, не нашлось.

На этом история фон Штрандена исчерпала себя, и к рассказу приступил пан Борживой.

3. Сливицкая жар-птица

– Мы тут сейчас таких чудес наслушались, что мой рассказ после всего этого покажется вам, наверное, слишком обыкновенным. – Проговорив это, пан Борживой насупился и принялся тянуть себя за ус.

Третий рассказчик уже перешагнул сорокалетний рубеж, но еще оставался мужчиной, как говорится, в соку. Его волосы и усы приобрели сивый оттенок, однако сохранили пышность. Цвет лица свидетельствовал о неизменном жизнелюбии, плотное сложение – о благородном происхождении, а одежда – о стесненных обстоятельствах. Жупан, украшенный золотым шитьем и каменьями, был протерт во многих местах, кое-где даже заплатан. Заплатки, впрочем, были бархатные.

– Зовусь я Борживой из Сливиц. Я застал еще те времена, когда дела в Сливицах обстояли надлежащим образом. Горожане там у себя в городах занимались ткачеством, а не рвачеством. Купцы не воровали, а торговали, а вранья вообще не водилось. Благородные рыцари из Сливиц ездили на охоту, высоко держали сливицкое знамя на турнирах, ловили местного разбойника Дуку Кишкодрала и вообще способствовали процветанию края.

Так продолжалось все то время, пока я был молод. Но стоило мне вступить в пору зрелости, как мир вокруг Сливиц начал портиться. То одно, то другое, какой-то дурацкий «закон», чтоб с собаками на городские поля ни-ни. Дальше – больше. Хотели у меня лошадь конфисковать. И быть бы великой войне между сливицким рыцарством и городом Кейзенбруннером, если б я одним неразумным поступком враз не подорвал могущество своего рода.

Случилось так, что черномазые торговцы из Магриба привезли на ярмарку в Кейзенбруннер прекраснейшее диво – певчую Жар-птицу. Ее показывали в клетке, и толком разглядеть ее было невозможно. Так, груда золотых перьев. А между перьями то глаз мелькнет, то тонкая корона на голове, то прядочка волос. Словом, не разобрать, совсем ли это птица или немного девица.

Легко догадаться, что любопытство охватило меня с неистовой силой. Магрибинцы, как на грех, из клетки ее не выпускали. А она, бедняжка, сидя в тесноте, даже крылья развернуть не могла. И, понятное дело, не пела.

Дня три весь город на нее глазеть ходил. Черномазые жулики деньги за погляд гребли лопатой. На четвертый день магистрат принял удивительное решение и отдал за Жар-птицу две сотни золотых гульденов. Это, говорят, будет новое лицо нашего города. Даже о гербе им возмечталось о новом. На прежнем-то головка сыра. А что там еще могло быть, если город построен вокруг сырного колодца? Он потому и называется Кейзенбруннер, что сыр здесь – всему голова. И вот эти сырные души выкладывают два мешка денег за Жар-птицу. И ждут, что вот сейчас на них прольется благодать и сделаются они благородными-благородными…

А Жар-птица по-прежнему томится в клетке. Выпустить ее на волю – такое им даже в голову не пришло. Да эти толстопузые померли бы на месте, случись им увидеть, как ихние гульдены взмывают в небо. Нет уж, пусть лучше подохнет с тоски, зато достояние магистрата.

И вот тут-то я и поступил, как должен был поступить настоящий рыцарь из Сливиц. Явился в магистрат и попросил продать мне эту Жар-птицу. Предложил, не торгуясь, триста гульденов. Эти сыроеды, конечно, согласились. И поскольку денег у меня не было, то эти триста гульденов я у них и одолжил, и им же сразу отдал. А мне вынесли клетку.