— Дайте кого другого, Степан Васильич, — хмуро просил Паршуков.

Из-под плоской лоснящейся кепки у него торчали прямые, серые волосы. Серая щетина топорщилась на его щеках, подступала к самым глазам, угрожающе лезла из ушей, из длинных узких ноздрей, похожая на иглы. Даже маленький, выдавшийся вперед острый подбородок и тот грозился уколоть.

— Вроде ты с неба свалился. Вынул и дал тебе слесаря шестого разряда! — Мастер сунул руку в карман спецовки, тут же выдернул ее и дунул на пустую ладонь.

Человек средних лет, работавший возле дышел, подмигнув Никитину, повернулся к Паршукову:

— Не пойму я тебя, Савелий Прохорыч. Разряда у парня нету — стало быть, он на твой наряд стараться будет, сплошная выгода…

— Ни разряда, ни уменья нету. Я лучше сам по себе, — осторожно и по-прежнему хмуро попросил Паршуков.

— У тебя одна забота — о себе думать, а мне о кадрах нужно заботиться.

— Кадра! — Паршуков болезненно скривил губы и, отвернувшись, трубно высморкался с помощью двух пальцев. — Его ж еще учить да учить.

— И поучишь.

— А робить за меня кто будет?

— Успеешь. Люди успевают.

Паршуков наклонил голову, словно собирался боднуть мастера.

— Ну да, бери на свою шею! Через учительство это и не заробишь ни черта.

— «Заробишь, заробишь»! — сердито передразнил Никитин. — И когда ты стонать перестанешь, Савелий Прохорыч? Человека за рублем не видишь.

— «За рублем»! — Паршуков хлопнул себя по тощим бедрам. — Работничка всучиваете, а ты нянчись с ним в убыток себе и помалкивай, так, что ли?

— Базарный разговор, — повысил голос мастер. Он протирал очки, и чувствовалось, что ему стоит больших усилий сохранить спокойствие. — «Убыток, всучиваете»! И слова-то базарные. А парень как раз работящий, с соображением…

Паршуков отмахнулся:

— Видал я этих знатных сынков… Пользы от них — что с козла молока…

Паровоз, казалось, слегка покачнулся на домкратах. Шапка вдруг стала больно сжимать Мите виски, он сдвинул ее на затылок и с трудом оторвал от пола отяжелевшие ноги.

Он вышел из депо, пересек один путь, другой, третий. Свисток паровоза, сильный, требовательный, остановил его. Паровоз шел ему наперерез и словно кричал: «Куда, куда, куда!» Митя замер, потом всем телом подался назад. Его обдало грохотом и тугой волной сухого теплого воздуха, а перед глазами часто замелькали шатуны, красные спицы колес.

Только когда паровоз прошел, Митя ощутил разлившуюся по всему телу слабость. Простояв несколько минут, он перевел дух и потащился обратно в депо.

— Не пойду я к Паршукову, — с порога конторки сказал он дрогнувшим от возмущения голосом. — Я все слыхал, Степан Васильевич. Я не подслушивал, так вышло. Не пойду я…

Никитин снял очки и, понурив голову, стал протирать стекла большим клетчатым платком.

— Плохо, что слыхал, — будто вслух подумал мастер.

— Нехороший он человек. Жила, — быстро говорил Митя. — Не нужен он мне. Копеечник, куркуль! Направьте, Степан Васильевич, к кому другому…

Никитин дал Мите выговориться, улыбнулся:

— Насчет характеристики не спорю, Черепанов. Мужик он и вправду прижимистый, несговорный, а работник добрый. Для тебя это главное…

— При чем тут «знатный сынок»? — Голос у Мити опять задрожал. — Знает он меня, что ли? Какое он имеет право? Если ни к кому больше нельзя, уйду обратно к Ковальчуку. Не хочу ни у кого на шее сидеть. Пускай все по-старому…

Мастер подошел к Мите так близко, что тот увидел пылинки, оставшиеся по краям овальных стекол очков.

— Выходит, сдаешь позиции? — негромко сказал Никитин. — Однако не думал я, что ты такой слабый человек. Сказать мастеру, что приятель брак допустил, смелости не хватило, а от идеи своей враз открещиваешься. Это одна цепочка…

Митя молчал.

— Ну, ляпнул человек, а ты мимо ушей пропусти, — тише и теплее заговорил Никитин после паузы. — Твое дело — учись, вытягивай из него науку, и все. Было время, дорогой, мы у своих врагов заклятых учились, а тут, как-никак, не враг, свой человек. Тяжелый, да свой. Так-то, Черепанов…

Паршуков изредка взглядывал на своего ученика ввалившимися стылыми глазами, и Митю кидало то в жар, то в холод от этих взглядов. Слесарь не утомлял его ни разговорами, ни поучениями. Несколько отрывочных пояснений — и долгое молчание. Митя напряженно следил за каждым движением слесаря, угадывал, какой нужен ему инструмент. И Паршуков не успевал слова вымолвить, как инструмент оказывался у него в руках. Он чаще стал посматривать на ученика, не тая удивления. Митя же умышленно отворачивался или опускал глаза, думая с незатухающей обидой:

«Я тебе покажу, есть польза или нету!»

Когда он возвращался с обеда, его догнала Тоня Василевская:

— Кажется, ты сильно влип?

Он повернулся к ней, еще не понимая, о чем она говорит.

— Попал к дикобразу. Ведь Силкин советовал тебе остаться у нас. Теперь придется расхлебывать…

Ему послышались нотки злорадства в этих словах. И он сказал сухо:

— Что ж, сам и расхлебаю. В компанию никого не позову.

— И зачем только ты к нам пришел? — вздохнула Тоня после молчания.

Митя отлично понял смысл этих слов, но теперь они не тронули его.

— Куда это — к нам? — улыбнулся он.

— В нашу группу, конечно, — задумчиво ответила Тоня.

— А я думал, к вам в депо, — насмешливо проговорил Митя.

Тоня безнадежно посмотрела на него.

Сокровенное чувство

Выйдя из нарядческой, Вера остановилась на пороге. Весь день на сердце у нее было так пасмурно, что она даже удивилась — как солнечно, как чудесно на дворе.

Ей хотелось перед заседанием комитета повидать Алешку, но старший нарядчик задержал ее, и, когда она пришла в цех, Алеши уже не было там.

Возвращаясь из депо, Вера вспомнила, что утром, когда о заседании еще не было известно, она условилась с Тоней Василевской «помудрить» после работы над оформлением новой газеты.

Вера нашла ее в комнатушке за красным уголком, где обычно собиралась редколлегия. Возле стола в разноцветных застарелых пятнах, подперев голову руками, сидела Тоня. Перед нею лежал лист бумаги в клеточку с перечеркнутым наброском карикатуры.

Откинув на плечи шаль, Вера подсела к столу и поняла, что Тоня расстроена.

— Ты уже начала, я вижу? — спросила она.

— И, как видишь, не получается, — встрепенулась Тоня.

Но оживление, которое она пыталась изобразить, не удалось. Она откинулась на спинку стула, а руки, худенькие и темные от въевшегося мазута, остались расслабленно лежать на столе.

— Неприятность? На работе что-то?

— В жизни, Верочка.

Она сказала это с такой прорвавшейся вдруг безнадежностью, что Вера всем телом потянулась к ней. Тоня взяла ее руку своими твердыми руками, посмотрела внезапно засиявшими глазами с таким выражением, словно решалась на что-то.

— Скажи, у тебя такое бывало, — зашептала она. — Только-только просыпаешься — и уже думаешь о нем… Идешь куда-нибудь, сидишь на лекции, работаешь — и все о нем, о нем. Ну как тебе объяснить… В общем, об одном человеке. И даже когда его нет возле тебя, все равно говоришь с ним. Скажи правду, было с тобой такое?

— Ох, и напугала ты меня! — засмеялась Вера. — Я думала, что-то серьезное…

— Серьезное? — печально повторила Тоня и задумалась. — Я знаю, это, может, нехорошо: такое время, а я… И ничего не могу сделать с собой. — Она вдруг сжала Верины пальцы. — А ты? Тебе это знакомо?

Вера покраснела и некоторое время с преувеличенным интересом рассматривала перечеркнутый набросок карикатуры. Она вообще была замкнутой и за всю жизнь только с одним человеком была откровенна до конца — с Симой Чернышовой, верной подругой, с которой дружила с шестого класса. Но, с тех пор как Сима поступила в университет и уехала из Горноуральска, Вера ни с кем не делилась радостями и печалями, неизбежными девичьими тайнами. С Тоней же она не могла быть до конца откровенной еще и потому, что с беспокойством догадывалась, кто был тот «один человек».