Освоение космоса

Чердачное окно отворено.
Я выглянул в чердачное окно.
Мне подоконник врезался в живот.
Под облаками кувыркался голубь.
Над облаками синий небосвод
не потолок напоминал, а прорубь.
Светило солнце. Пахло резедой.
Наш флюгер верещал, как козодой.
Дом тень свою отбрасывал. Забор
не тень свою отбрасывал, а зебру,
что несколько уродовало двор.
Поодаль гумна оседали в землю.
Сосед-петух над клушей мельтешил.
А наш петух тоску свою глушил,
такое видя, в сильных кукареках.
Я сухо этой драмой пренебрег,
включил приемник «Родина» и лег.
И этот Вавилон на батарейках
донес, что в космос взвился человек.
А я лежал, не поднимая век,
и размышлял о мире многоликом.
Я рассуждал: зевай иль примечай,
но все равно о малом и великом
мы, если узнаем, то невзначай.
1966

Стихи на бутылке, подаренной Андрею Сергееву

1
На склоне лет я на ограду влез
Я удовлетворял свой интерес
к одной затворнице и зная
что между нами проходная
я подтянулся на руках
ныряла в облаках
Луна и ввысь
из радио неслись
обрывки вальса
и я Луной залюбовался
я примостился между копий
открылся вид балтийских топей
к девице в общежитие я лез
а увидал владычицу небес
2
Я,
о моя
милая, вспять
смотрю и опять
те вспоминаю края,
где не слыхать филомел,
края, где небесный мел
больше земной доски.
Я учился там жить,
доходил от тоски
и раскрашивал дверь,
бегал к пруду,
ждал то, чего
теперь
не жду.
3
Цинтия смотрит назад, назад
и видит: входит Проперций в сад,
в руках у него цветы.
Проперций смотрит вперед.
Цинтия, где же ты?
А Цинтия в рот
воды набрала.
Полет орла
Цинтия в тучах зрит.
Не слышит, что говорит
ее возлюбленный друг.
Клубится роз аромат
вокруг Проперция, и вокруг
деревья, деревья шумят, шумят.
4
Увы,
из Москвы
снова я должен
уехать. Я дожил:
остался без денег
и ни один бездельник
не выдаст мне, как ни проси,
на такси.
1966

* * *

Сумев отгородиться от людей,
я от себя хочу отгородиться.
Не изгородь из тесаных жердей,
а зеркало тут больше пригодится.
Я озираю хмурые черты,
щетину, бугорки на подбородке...
Трельяж для разводящейся четы,
пожалуй, лучший вид перегородки.
В него влезают сумерки в окне,
край пахоты с огромными скворцами
и озеро – как брешь в стене,
увенчанной еловыми зубцами.
Того гляди, что из озерных дыр
да и вообще – через любую лужу
сюда полезет посторонний мир.
Иль этот уползет наружу.
1966

* * *

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина – избавит меня, надеюсь,
от необходимости – прости за дерзость -
объяснять самый факт письма.
Праздники кончились – я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.
Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.
Нету – письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие – перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца,
превосходя самое природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
1966