Моя младшая внучка Оля, которой только недавно исполнилось четыре с половиной года, задыхается от переполняющих ее чувств при разглядывании изображений лошадей на календарях, плакатах и экране ноутбука. Показывает пальчиком на стоящих у базара, либо тянущих повозку лошадей.

— Дед! Посмотри, какая красивая лошадь!

Стараясь меньше отвлекаться от управления автомобилем, мельком оглядываю низкорослого, со сваляной шерстью и печальной мордой вислобрюхого коня.

— Дед!

— Очень красивая лошадь. И грива, и хвост. Все очень красивое, — говорю я.

В своем увлечении лошадьми внучка нередко фантазирует сверх меры:

— Дед, я тоже лошадка, — и показывая свои изящные миниатюрные ручонки, продолжает начатую игру, — а это мои копытца

Боба

Однажды собака вышла за ворота

И надпись прочла на заборе:

«Осторожно! Во дворе злая собака!»

И тогда она сказала:

Я с ними делила и радость и горе.

Зачем же такое писать на заборе?

И если для них я действительно злая,

Я больше не буду. Пусть сами и лают.

Ю. Кордашенко

Когда я подходил к нему, он никогда не вилял хвостом. Боба стоял неподвижно, опустив широколобую голову и хвост. Он чуть-чуть, словно нехотя, поджимал уши. При встрече он не смотрел на меня. Вздрагивая, веки его слегка прикрывали желтые с зеленью глаза. В такие минуты казалось, что пес смотрел во что-то свое, далекое, собачье, непонятное и недоступное мне.

Первым делом я проверял ошейник. Весной, когда Боба начал линять, сыромятный ремень натер на шее длинную рану, в которой уже начали копошиться мелкие белые червячки. Я сказал об этом ветеринару соседу Савчуку и он дал мне какую-то вонючую мазь в спичечном коробке.

Червяки куда-то исчезли, но рана заживать не хотела. По совету другого соседа — Олексы Кордибановского, пасшего колхозную отару овец, я выпросил на бригаде немного солидола. Смешал с почти белым соломенным пеплом из поддувала плиты и мазал Бобе рану и ошейник. Рана зажила быстро.

Затем рукавом я вытирал Бобе закисшие глаза. Если корочки не оттирались, я плевал на них и снова вытирал. Боба все терпеливо сносил. Потом наступала очередь плотно сбившихся клочьев шерсти. Разрыхляя шерсть у основания комка, я постепенно освобождал Бобу от висящих рыжих шерстяных шишечек. Пес стоически терпел мою заботу. Когда я освобождал его от особо крупных сбитых комков, старался оторвать их, Боба поворачивал голову и несильно сжимал мою руку крупными желтыми зубами.

Освободив от всего лишнего и хвост, я брал с развилки черешни жгребло — металлическую, с мелкими зубьями, многорядную расческу для коров. Тщательно вычесывал всего Бобу, после чего он становился нарядным. Затем, почесывая брюхо, заставлял его лечь на бок и ложился рядом, положив голову на Бобин живот. Он шумно, с тихим подвывом вздыхал, как бы говоря:

— Вот, собачье несчастье!..

Так всегда говорила Люба, младшая мамина сестра, когда я приходил к ней и начинал ухаживать за Бобой.

У Бобы был свой, особый запах, который взрослые называли псиной. Возвращаясь домой, по дороге я часто нюхал свои руки, сожалея, что у меня нет Бобы, или хотя бы другой собаки. Когда я приходил домой, мама заставляла меня тщательно мыть руки и лицо с мылом. Отец утверждал, что моя подушка постоянно воняет псиной.

Бобу дед выменял маленьким щенком у чабанов из Мындыка на вино в самом конце войны. За стаканом вина старый, иссушенный степными ветрами, солнцем и бесконечной ходьбой по бездорожью, чабан рассказывал деду родословную Бобы.

Его мать, такая же ярко-рыжая и крупная, многими поколениями вела свой род от огромной, огненной окраски, суки, не отступавшей перед матерыми волками, во множестве расплодившимися тогда в правобережной Бессарабии.

Поговаривали, что щенков своих один раз в год она также рожала от волка. Жила прародительница Бобы непонятно где, но перед появлением щенят приставала к кому-либо из одиноких стариков, живших на отшибе сел. Рыла себе нору под стогом старой соломы или под кучей объеденных домашним скотом кукурузных стеблей.

В первые две-три недели к своему логову она не подпускала никого. Ее грозное утробное ворчание заставляло далеко обходить приютивший ее стог даже видавших виды мужиков. Когда же щенята подрастали и начинили покидать логово для игр, агрессивность матери куда-то испарялась. Лежа на весеннем пригреве и смежив глаза, она снисходительно наблюдала за играми щенков с приходившими навестить их детьми сельской бедноты.

Щенков быстро разбирали крестьяне. Особым успехом щенки пользовались у чабанов, с ранней весны до глубокой осени неспешно шагавших впереди тучных отар. Когда забирали последнего щенка, отощавшая сука жила в своем логово еще несколько дней. Затем, неспешно, мотая длинными обвисшими сосками, трусила в сторону ближайшего, начинающего зеленеть, леса. До следующей весны.

Много лет спустя снова и снова возвращаюсь к, наполненным светлым романтизмом, книгам Иона Друцэ. Он родился и вырос в соседнем Городище, что в четырех километрах от моего села. Преклоняюсь перед моим земляком, при жизни, еще молодым, ставшим классиком литературы.

Перечитывая «Бремя нашей доброты», неизменно останавливаюсь на «Молде». А перед глазами стоит Боба. И каждый раз встает вопрос: «Где грань, за которой кончаются легенды, передаваемые из поколения в поколение и начинается реальность?..»

Повзрослев, Боба вымахал в огромного красивого пса. Собак этой породы так и называли — чабанскими. Ярко-рыжая, почти огненная окраска шерсти с узкой темной полосой вдоль хребта. Небольшие висловатые уши, короткая для его большого роста морда, длинный, также рыжий, с белой кисточкой на конце, хвост. Ноги были длинными, жилистыми. Дед рассказывал, что во время голодовки Боба, увидев даже далеко бегущего зайца, уже не упускал его.

Зимой и весной Боба жил у Любы. Ее муж, дядя Коля Сербушка, не раз пытался научить Бобу жить в метровой конуре, которую он сам сделал с любовью. Доски стенок были гладко оструганы с обеих сторон. Крышу дядя Коля обил кусками оцинкованной жести, найденной на чердаке бывшего Ткачукова дома.

Делая небольшое отступление, уместно уточнить, что Любу еще в юности взяла к себе жить старшая сестра бабы Явдохи — Соломия. Сама Соломия была женой Максима Ткачука, одного из самых зажиточных хозяев Елизаветовки. Еще в начале тридцатых годов он, построив дом, покрыл его бельгийской оцинкованной жестью. Это считалось тогда признаком богатства и было непозволительной роскошью для большинства сельчан.

Весной сорок первого прошла первая волна депортации. Ткачуки были высланы из села. Конечным пунктом назначения была Тюмень. Доехала только Соломия. Спустя три недели после выезда из села Максим умер в пути. Вернулась старухой в сорок шестом. В сорок девятом, почти нищая, перебивавшаяся с хлеба на мамалыгу, была выслана повторно. Местные власти изо всех сил старались выполнить разнарядку по депортации врагов народа.

Вернулась в начале пятидесятых. Целыми днями, не разгибаясь, трудилась в огороде. Но что-то сдвинулось в ее голове. Два-три раза в год надевала спрятанное рубище, кидала через плечи бесаги (сдвоенные мешки) и отправлялась по селам просить милостыню Собранное за день меняла у самогонщиков на зелье. Спала, где упадет.

Баба Явдоха по слухам искала ее, находила в селах от Окницы до Сорок. Приводила домой, сжигала тряпье, отмывала старшую сестру и отпаивала кислым молоком. Снова молча работала Соломия от зари до зари, пальцами выпалывая самые крохотные сорняки. А потом все опять по кругу.

Красиво выгнув, дядя Коля обил полосой жести и нижнюю половину круглого отверстия для того, чтобы цепь не повредила дерево. Но Боба ни разу не вошел в будку. Зимой и летом, в зной и непогоду Боба проводил время под открытым небом, лежа на невысоком столике под черешней. Никто не помнит случая, чтобы Боба запутался цепью в ножках стола. Он лежал, внимательно слушая и оглядывая окружающий мир.