— Сын! Сын! — рыдал глубокий, звучный голос. — Сын Марго!

Глава XII

МАРКИЗА ДЕ КАРАБАС

В теплый, пасмурный день на исходе сентября вниз по Брутон-стрит прогромыхала почтовая карета, в которой господин Кантэн де Морле возвращался домой из своих странствий.

После своеобразной кульминации, которой его рискованное предприятие достигло тем вечером в Кэтлегоне, оно быстро и без особых событий стало близиться к завершению. Благодарить за это следовало опять-таки графа де Пюизе. Путники снова воспользовались прежними каналами связи, необходимость в которых еще более возросла, поскольку после Киброна республиканцы возобновили свою деятельность на Западе. Через несколько суток пути, — передвигались они ночью, а на день останавливались у надежных людей, — Пюизе привел Кантэна в Сен-Брие, откуда тот благополучно перебрался на борт судна контрабандистов, отплывавшего на остров Джерси.

Сам Пюизе остался во Франции.

— Я теперь не в настроении терпеливо выслушивать упреки, — сказал он, — а ничто другое в Англии меня пока не ожидает.

Его догадка была более чем справедливой, хотя раздавались эти упреки отнюдь не из уст англичан. Над очернением репутации Пюизе усердно работали его завистливые соотечественники, те самые люди, которые не могли бы сильнее подвести его даже в том случае, если бы они специально вознамерились изменить делу монархии.

В своем сообщении о кибронской катастрофе в Палате общин [Палата общин — нижняя палата английского парламента] мистер Питт сумел уверить аудиторию, по крайней мере в том, что за время кампании не было пролито ни капли английской крови, на что мистер Шеридан [Мистер Шеридан — имеется в виду Ричард Бринсли Шеридан (1751-1816) — английский драматург, автор пьесы «Школа злословия», член парламента, известный оратор], выступавший от оппозиции, резко возразил: «Да. Но честь вытекает изо всех пор». Оскорбительная ложь, высказанная недальновидным политиком, вложила оружие в руки тех французских господ, которые шумели о том, будто Англия предала их, и Пюизе был орудием предательства.

Если бы Пюизе мог это предвидеть, возможно, он и отправился бы в Англию вместе с Кантэном, чтобы ответить на гнусную клевету. Но, не ведая о том, он счел своим долгом остаться во Франции.

— Кто знает, может быть представится еще одна возможность поднять страну. Я остаюсь здесь, чтобы воспользоваться ею. Я переправлюсь через Луару и вступлю в армию Шаретта. Если мне суждено остаться в живых, мы еще увидимся, Кантэн.

— Вы знаете, где меня искать, — ответил Кантэн. — Если вам понадобятся мои услуги, непременно зайдите ко мне.

— Ваши услуги! Как могу я брать, если не сумел ничего дать?

— Никто на свете не дал мне больше, чем вы. От вас я узнал, кто я такой, и вы дважды спасли жизнь, подаренную мне вами.

— Если вы рады этому подарку, то пусть так будет и впредь.

Они обнялись, стоя у ожидавшей Кантэна шлюпки, матросы налегли на весла, и рослая фигура с поднятой рукой, тающая в ночи, навсегда осталась в его памяти. Больше он никогда не видел этого неукротимого человека.

В очах души Кантэна образ Пюизе время от времени сменяло грациозное видение Жермены, какой она была во время их последней встречи в Кэтлегоне, перед тем как он выступил в нелепый поход в Редон, оно пробуждало в нем томление, смешанное с грустью и сознанием невосполнимой утраты.

Пюизе так много дал ему и жаждал дать еще больше, но слишком беспечный в том, что касалось вопрос чести, своим признанием он навсегда лишил его Жермены. Воспоминания о Жермене причиняли Кантэну боль, но он ни за что не расстался бы с ними, ибо тогда ему пришлось бы расстаться с воспоминаниями о ее нежности, а эти воспоминания, сказал он себе, осветят все его будущее, как реальность освещала прошедшие месяцы. Она дал себе обет, что все это был сон — сон учителя фехтования, который теперь проснулся и вновь стал учителем фехтования.

Близился вечер, когда Кантэн, никого не предупредив о своем возвращении, вошел в длинную, обитую деревянными панелями комнату, которой так гордился и к которой относился, как к своему королевству, пока не узнал об ожидающем его призрачном наследстве.

Его приветствовал вон стали, когда-то звучавший для него лучше всякой музыки. У О’Келли задержался последний ученик.

Старый Рамель, сидя на скамье у стены, надевал pointe d’arret на острие рапиры.

Увидев стоящего на пороге стройного худощавого Кантэна в длинном сюртуке бутылочного цвета, О’Келли опустил рапиру, сорвал с головы маску и, мгновенно забыв про ученика, тупо уставился на прибывшего, совсем как год назад.

— Ах! Это, действительно, вы, Кантэн?

— Собственной персоной и очень довольный, что наконец вернулся домой.

О’Келли и Рамель подскочили к Кантэну и принялись трясти ему руки, оба издавали нечленораздельные радостные восклицания, а Барлоу, тем временем явившийся невесть откуда, стоял рядом и на его лице, похожем на лицо священника, сияла широкая улыбка.

— Клянусь честью! Вот это возвращение домой! — сердце Кантэна радостно билось от оказанного ему приема.

— И вы больше не уедете? — спросил его О’Келли.

— Не уеду. Мои странствия заканчиваются там, где начались.

— Слава Всевышнему! Не только нас обрадует ваше возвращение.

Все же один из присутствующих был, пожалуй, не слишком обрадован. Ученик, беспардонно брошенный посреди зала, смотрел на них с высокомерным неудовольствием. Встретив его осуждающий взгляд, О’Келли рассмеялся.

— Ах, милорд, ну и повезло же вам! Здесь теперь сам хозяин, великий Кантэн де Морле. А если есть на свете человек, способный сделать из вас фехтовальщика, так это он.

Не скрывая легкого раздражения, его светлость удалился, и все трое уселись за стол в нише окна. Барлоу будто в добрые старые времена принес графины с вином, и О’Келли поведал Кантэну, как идут дела в академии. Она по-прежнему процветала, посетителей было много, главным образом англичан, которые, в отличие от безденежных французов, не забывали вовремя вносить плату за уроки. Клиентов-французов почти не осталось. Все эмигранты, способные держать шпагу, в начале лета отправились во Францию. Кантэну было известно, что немногие вернутся обратно. По причине их исхода академия перестала служить модным местом встреч эмигрантского общества.

— Но одна дама, известная вам по былым временам, на прошлой неделе два раза наведывалась сюда, узнать нет ли от вас каких-нибудь вестей. Мадемуазель де Шеньер, — на лице О’Келли появилось лукавое выражение. — Вы, может быть, помните ее.

Итак, история повторялась.

— Может быть и помню, — ответил Кантэн, чувствуя, что сердце у него забилось сильнее.

— Я так и думал, — сказал ирландец, и тема была исчерпана.

На следующее утро Кантэн принялся за работу, словно никогда и не прерывал ее. В ней он видел единственное средство унять боль, терзавшую его сердце.

В первую же неделю весть о возвращении господина де Морле облетела все клубы и кофейни Лондона, и в академии стали появляться его старые друзья, которые захаживали к нему пофехтовать в прежние времена, и новые ученики.

Но подобные свидетельства неуменьшающейся популярности, эти предвестники богатства, не приносили Кантэну радости, не излечивали от апатии, охватывавшей его по окончании дневных трудов.

О’Келли наблюдал за ним с тревогой и нежностью, но не решался нарушить его мрачную замкнутость.

Однажды ранним утром, когда О’Келли в фехтовальном зале ожидал первого ученика, а Барлоу приводил в порядок приемную, дверь открылась и на пороге появилась изящная дама в серой бархатной накидке. Сердце ирландца радостно забилось, и он бросился навстречу гостье.

— Ах! Входите, входите, мадемуазель. У меня есть для вас радостная новость. Он вернулся.

Жермена пошатнулась, и ее лицо побледнело.

— Вы хотите сказать, что он здесь? — голос девушки дрожал.