– Я думаю, – сказала она мужу, – что годы у нас уже не те, когда актриса легко входит в кадр. Взгляните на мои руки! (Опять эти руки, искалеченные тасканием по морозу уже упомянутых бидонов с молоком в голодные 20-е! – Ю. С.) Если, Григорий Васильевич, вы предложите мне роль 20-летней разведчицы и я возьмусь за нее, то вам же придется снимать крупным планом не мои руки, а чьи-то другие, молодые. Отсюда и идут мои сомнения…

«До сих пор, – признается Романов 25 лет спустя, – я ношу в душе очень сложное, поначалу просто тревожившее меня воспоминание об этом ответственнейшем разговоре возле камина. Мне показалось тогда, что настойчивость Григория Васильевича в конце концов может побороть сомнения Любови Петровны. Так, в сущности, и случилось. Мне захотелось тогда сказать это моим друзьям, ответить откровенностью на откровенность, только, как говорят в таких случаях, „пороху не хватило“.

…Не в душе надо было носить свои сомнения, а тогда же, у внуковского камина, говорить все, что думаешь по этому поводу. Что же ты за министр такой, если не можешь остановить явное безумие двух своих, хоть и знаменитых, подчиненных. Тем более что один из них сам в этом глубоко сомневается. Впрочем, помогла ли бы тогда министерская откровенность?..

83

Спустя 10 лет, когда самое страшное уже произошло и снятые все-таки «Скворец и Лира» легли на полку, А. Романов, продолжающий, наверное, мучиться по этому поводу угрызениями совести, отправился со своими друзьями смотреть нашумевший, со Смоктуновским, спектакль Б. Равенских «Царь Федор Иоаннович» в Малом театре. Потом все трое зашли к его постановщику. После обязательных восторгов от увиденного Орлова мягко заметила:

– Судя по всему, дорогой Борис Иванович, вам очень хотелось преодолеть традиционную трактовку трагедии Толстого. Право же, весь спектакль, от начала до конца, пронизан этим стремлением.

Ученые мужи П. Капица (слева) и А. Иоффе с великой кинозвездой.

– И в этой связи, – добавил Григорий Васильевич, – вас, судя по всему, меньше всего волновала история…

– Да! Конечно, да! – горячо откликнулся Равенских. – Меня интересовал прежде всего человек. Его духовная структура, сильные и слабые стороны его характера, отношения с людьми, его окружающими. Как, скажем, вас в «Весне» интересовало, видимо, не то, сколь модными стали у нас увлечения открытиями в науке, а отношение вашей героини к этим открытиям, ее характер серьезной ученой и прелестной женщины, не так ли?

«Скажу сразу, – признается Романов, – эта реплика Бориса Ивановича показалась мне не очень удачной. Вполне понятно, что она вызвала возражение Любови Петровны».

– Вы забыли, – сказала она, – что я играла советскую ученую, и мне в ее образе важно было передать то, что отличает советскую женщину-ученого от советской женщины, не имеющей отношения к науке.

– Равным образом и в характеристике актрисы, – добавил Григорий Васильевич, – мы стремились показать главным образом ее внутренние духовные особенности…

«Какие, интересно?» – вспомнил, наверное, Равенских не очень, прямо скажем, выразительную опереточную актрису Шатрову и откровенно рассмеялся:

– Вы говорите все это так, словно мы с вами встречаемся впервые.

– Дорогой Борис Иванович, – сказала Любовь Петровна после минутной паузы. – Неужели вы тем не менее не замечаете, что одно дело – мои довоенные роли, за которые я была награждена критикой ярлыком «лирико-комедийной» актрисы, и совсем другое – мои роли в послевоенных фильмах и спектаклях?

– Однако об условиях, в которых действуют ваши героини, вы не забывали никогда. Даже в «Милом лжеце», не так ли? – поспешил заметить Равенских.

В общем, не получилась эта последняя, видимо, беседа выдающихся режиссеров и актрисы. Во всяком случае, в изложении профессионального журналиста А. Романова…

84

Спустя почти 30 лет после войны, когда это произошло, вспомнили и такой красивый эпизод из жизни актрисы.

…После одного из особенно удачных выступлений маленькой Любочки в доме Ф. Шаляпина на Новинском бульваре восхищенный певец поднял девочку высоко над собой и сказал:

– Помяни мое слово, Любаша – быть тебе ба-а-льшой артисткой!

Ободренная шаляпинской похвалой, Любочка подбежала к матери:

– Мама, я буду ба-а-льшой артисткой и буду возить тебя в ба-а-ль-шой карете!

…Спустя 30 лет, когда Орлова оказалась во время войны в Баку, она решила перевезти туда эвакуированную ранее в Уфу мать.

Когда Евгению Николаевну под присмотром специально командированного для этого аккомпаниатора актрисы Миронова доставили из Уфы на самолете, она впервые, на восьмом десятке, воспользовавшаяся воздушным транспортом, сказала:

– Ну вот и сдержала Любаша свое слово: прокатила меня в ба-а-льшой карете!

85

Уморительно описывает Д.Щеглов следующий эпизод.

«Раневская подолгу и со вкусом враждовала с администрацией Театра Моссовета, вела затяжные войны на чужой территории, – войны, надо сказать, не слишком спланированные и совсем не прибыльные для той сверхдержавы, которую она представляла в единственном числе. Одну из таких кампаний она проводила на стратегически важном для нее направлении во время гастролей театра. Кампания была летняя. Изнуренная неустройствами быта и духотой, Раневская вдруг заявила, что не выйдет на сцену, пока это „ничтожество“ очередной враг-распорядитель – собственноручно не поставит ей клизму… Даже учитывая изобретательность Фаины Георгиевны, это было внове, это было сильно. До спектакля оставалась пара часов. Бледный от ужаса администратор заявил, что скорее удавится, чем совершит подобное действие. Отправившаяся на переговоры дирекция через несколько минут вышла из номера с тусклыми лицами.

«Люблю грозу в начале мая», и в декабре люблю «Весну».

Ф. Раневская Фея.

Положение становилось аховым. Вот тогда-то и послали за Орловой. Вошедшая нашла Раневскую в состоянии крайней несговорчивости. Состоялся обмен мнениями. Стороны пришли к обоюдному согласию, что администрация первейший враг артиста. Ни о каком спектакле, однако, речи быть не могло. Фаина Георгиевна продолжала настаивать на своих клистирных условиях.

– Фуфочка, ну хотите, я сама вам ее поставлю? – деловито предложила Орлова.

Эстетическое чувство Раневской, видимо, до такой степени возмутилось самой возможностью участия Любочки в подобной сцене, что ультиматум был незамедлительно снят. А Орлова спокойно, никому ничего не объясняя, отправилась к себе в номер».

Принципиальность Фуфочки с клизмой станет понятнее, если учесть, что с людьми, которых она любила, Раневская могла переносить любые невзгоды.

«Эту картину, – вспоминала она о „Весне“, – надо бы назвать „Весна в Антарктиде“: такой собачий холод стоял в павильоне, пока не зажигали приборы, которые хоть как-то согревали».

Поэтому в новогодней открытке, посланной Орловой и Александрову, Раневская написала: «Люблю грозу в начале мая и в декабре люблю „Весну“. И еще: „Любочке и Гришеньке – с нежной любовью. Ф. Раневская – Фея“.

С годами, правда, – и в этом вся Раневская! – Гришенька оказался «бездарью», сидящей на шее Любочки, а последняя – «типичной буржуазкой, с соответствующими интересами вокруг дома, тряпья, косметики…» (И то и другое со слов Г. Скороходова. – Ю. С.)