ТОПОР СО СТОЛА V

В этот раз ночь была звездная. Боги растянули мерцающее кружево над бурлящим северным морем: волны, темно-синие с зеленоватым, выбрасывали вверх столбы пены. Бархатные языки накатывали на скалу, нерушимую и огромную, легко подбрасывали корабль чужаков — Пхубу до последнего надеялась, что его отнесет к каменным грядам и расколет на части. Но не сбылось. Лишь трепетали складки спущенных парусов, и вода, шипя и пузырясь, разливалась по палубе. А скала, в которую врастал Длинный дом, возвышалась над беспокойным морем — грозная и одинокая твердыня. Казалось, мир вокруг рушился, и клокотал, и кипел. В черном небе сияли звезды, норовя сорваться в пучину — прямо в объятия шершаво-соленого шторма.

Деревянная часть Длинного дома скрипела, как снасти старого драккара; в каменных залах гуляло эхо. Пхубу шла по одному из коридоров, придерживая сальную свечу, — из окон лился серебряный свет. Женщина уже скинула тяжелые меха, оставшись в ночном платье, и вынула костяные заколки, распустив волосы. Она была боса, но, казалось, не чувствовала холода. То и дело Пхубу поглядывала в окна: какая была страшная ночь, какая тревожная и яркая. Сегодня звезды непременно сорвутся в море — и, остыв, превратятся в жемчуг.

Когда-то Тхигме приносил жемчуга — он дарил их не Пхубу, а женщинам, что были до нее. Перламутровые бусины, тысячелетиями лежавшие на холодном дне. Пхубу их не любила. Она считала, что в жемчужных нитях отпечатались судьбы других хозяек Длинного дома: некоторые из них оставались с Тхигме до своей старости, а некоторые уставали и возвращались в родное племя — господин никого не держал. Но неизменно находились новые девушки, желающие помогать ему, и жить с ним, и ждать, когда он снова вернется в человеческое тело и схоронит драконью кожу за скалой. Пхубу знала, что в конце концов лица всех хозяек Длинного дома слились для Тхигме в одно: он перестал запоминать их, чтобы не привязываться. Время для него текло совсем иначе, чем для смертных женщин.

Об этом Пхубу предупреждала старая дочь шамана — та, что подарила ей гребень с вырезанным крылатым змеем. Много лет назад она тоже ушла из племени вслед за Тхигме, но вернулась раньше, чем ее голова успела поседеть.

«Ты, как и я, задумала большую глупость, — говорила она Пхубу. — Тебе никогда не узнать его любви. Годы ожидания и леденящая пустота — вот что ждет тебя, девочка, и это тяжелая ноша».

В восемнадцать зим племя не считало ее девочкой. Пхубу сама решала, в чьем доме ей оставаться, кому готовить пищу и с кем делить постель, и она заботилась о Тхигме не для того, чтобы заслужить его любовь. Господин никогда не говорил об этом, но ему было непросто жить в одиночестве — кто натопит комнаты, и сошьет одежду для человеческого тела, и поможет залатать драконье крыло, лопнувшее в буране? Кто соберет травы за грядой и приготовит отвар, способный сдержать кровавый кашель? Тринадцать лет Пхубу помогала Тхигме. Ждала его, когда он улетал, — терпеливо, безропотно — и была счастлива. День за днем она могла облегчать существование мужчины, которого любила. Боги позволили ей смотреть на него, касаться его — и, если спустя годы Тхигме не вспомнит ни ее лицо, ни имя, так тому и быть.

Но сейчас Пхубу шла по коридорам — древесина тревожно скрипела. В небе пылали звезды, и мелко трепетал огонек сальной свечи. Пхубу чувствовала, что эта ночь — последняя. Если Тхигме захотел уехать, кто сумел бы ему отказать? Осанка господина, его вкрадчивый голос и строгий и мудрый взгляд — не имело значения, был предводитель чужаков умен или глуп, — Тхигме, конечно, смог убедить его и поэтому уплывал завтра утром.

Пхубу знала, что так суждено. Но ее душило чувство вины: она привела незнакомцев, и по лицу главного из них — юноши с буграми чудовищных ожогов — Тхигме прочел, что Молунцзе проснулся. Ненависть Пхубу была не слабее ее любви — казалось, она была готова убить не только больного чужака, но и самого Молунцзе, притаившегося в недрах одной из южных гор. Хоть бы Тхигме не уезжал, хоть бы остался здесь, и пусть все княжества плавятся под огнем его брата. Лишь бы посреди бурлящего моря стояла нерушимая скала и звездное кружево огибало крышу Длинного дома. Но скрепя сердце Пхубу понимала: нельзя. И если кто-то и способен одолеть Молунцзе, то это Тхигме.

Свободной от свечи рукой Пхубу утерла выступившие злые слезы. Раньше, тысячелетия назад, каждый из племени айхов был оборотнем — жаль, что сейчас люди измельчали и дар вскипал в немногих. Если бы Пхубу могла, она бы отказалась от человеческого обличья. Она стала бы птицей, чтобы вечно лететь за Тхигме. Чтобы ютиться в его ногах, когда он будет спать, и не смыкать глаз-бусин, проверяя, не подойдет ли к нему враг. Пхубу бы отреклась от своей живой души, превратившись в верный кинжал или политый кровью щербатый щит, который бы держала рука Тхигме. Если бы только позволили, если бы только ей позволили — но нет.

Когда Пхубу зашла в комнату, ее глаза были сухи.

Господин, конечно, не спал. Он стоял в мягком синеватом мраке — у потолка постукивали обереги, шелестели тесьмы и травы, отгоняющее дурные сны. Пхубу оставила свечу у порога и шагнула к Тхигме — трещали доски, рокот отбивался о камень стен. Женщина почти уткнулась носом в его спину, сдерживая в горле не то рык, не то плач.

— Зря ты отказалась, — тихо сказал Тхигме, оборачиваясь. — Твоим братьям следовало забрать тебя в племя.

Вчера он предложил это впервые, и Пхубу обожгло. Она помнила братьев юными и крепкими, но и их сил не хватило бы, чтобы увезти ее отсюда. Нет, Пхубу останется здесь и будет сторожить Длинный дом, пока морские ветра не выбьют борозды морщин на ее коже. Пока соленые брызги волн не выжгут ей глаза, смотрящие на юг, и пока черная краска не вытечет из волос, оставив снежную белизну.

Неужели Тхигме ждал другого?

Любил ли тебя кто-то так же, как я?

Ее пальцы вцепились ему в плечи — Пхубу не могла произнести ни слова. Только смотрела, как в рассеянном свете блестели седые пряди Тхигме. Снаружи шипел шторм — лютуя, он надеялся сбить их скалу; в комнате же подрагивали амулеты, и на сквозняке почти уютно шелестели покрывала на ложе. Пхубу даже не хотела ничего говорить: все было бессмысленно. Лишь вытянулась и поцеловала мужчину в висок, сплетая его пальцы со своими.

Тхигме медленно отстранился, но посмотрел на Пхубу так, будто впервые увидел именно ее. Не призрак женщин, занимавших ее место раньше. Не свою молодую княгиню, которую вместе с их сыном сжег Молунцзе. Пхубу хотела родить господину сына, но, если бы она могла иметь детей, Тхигме никогда бы не позволил ей жить с ним.

Его молодой жене, говорили, до сих пор принадлежало его сердце, и человеческое, и драконье. Все, что делала Пхубу, было ради Тхигме, а не ради его признаний. И она бы уступила его женщине, с которой он был бы счастлив. Но это не мешало ей до дрожи не любить мертвую княгиню.

Конечно, Пхубу совсем ее не напоминала. Во всех историях княгиня Тхигме слыла доброй и кроткой, и люди тянулись к ней, словно на свет. Нежная, светлая, мудрая — баяли, она не была так хороша лицом, как многие юные девы, но ее глаза и волосы — точь-в-точь мед, собранный солнечным летом. Пхубу же — дочь племени, и порой в ее чертах проступало нечто звериное. Руки, огрубевшие от работы, алые нити в пучке смоляных волос, костяной кинжал и темная кровь, которую Пхубу была готова пустить другому, если бы пришлось защищать то, чем она дорожила.

Тхигме высвободил пальцы и, с трудом разогнув их — костяшки казались синими, — убрал прядь, упавшую Пхубу на лицо. Потом наклонился и дотронулся сухими губами до лба женщины.

Пхубу думала, что в этих простых движениях было больше нежности, чем когда-либо.

* * *

Хортим Горбович смог уснуть только на самом рассвете, и ему приснился дракон. Крупнее, чем Сармат, — а в свое время Сармат казался Хортиму огромным. Этот дракон был молочно-бел, и крылья его — исполинские, кипенные, местами разодранные — трепыхались на не ощутимом во сне ветру. Иногда, когда расходились пластинки чешуи на лапах и шее, у хребта и на брюхе, у нижней челюсти, между ними проступали алые нити. Словно трещины или незаживающие ссадины. В какой-то момент Хортим понял, что находится на запорошенном утесе, нависающем над голубым морем, и тело дракона закрывает ему белесое солнце.