Нужно как можно скорее соглашаться — успеть согласиться — на необходимые реформы, только они и могут предотвратить революцию.

Вестник, приносящий дурные новости, часто несправедливо платит за причиняемые муки. Как неприятно режет королевский слух в Англии и в Пруссии одно только слово «революция», когда еще слышны отзвуки Славных французских дней 1830 г.! И какие несбыточные надежды могло внушить то же самое слово берлинским «демагогам»!

Двойственные ожидания Гегеля были бы обмануты, проживи он дольше: в Англии не было ни внушающей страх революции, ни робко ожидаемых реформ, только кое — какие мелкие поправки, которыми народ удовлетворится.

В его статье не отразилось, как иногда говорят, главное опасение, страх перед тем, что в Англии повторятся французские события 1789 г.[405] Гегель боится «эксцессов», последовавших, по его мнению, в 1789 и в 1793 гг., но он никогда не отрицал своего восхищения самой Революцией. Так или иначе, он предпочитает реформы «сверху» и возмущается, проявляет нетерпение из‑за того, что они опаздывают. Если английским правителям однажды придется столкнуться с бунтом, разумеется, вещью малоприятной, то разве они этого не заслужили?

Относил ли он эти свои мысли к прусскому руководству? Совершенно немыслимо, чтобы он сказал им прямо: пожалуйте народу обещанную конституцию! Ограничьте непомерную власть юнкеров!

По крайней мере, если угроза революции прошла мимо англичан, то для немцев она в достаточно долгосрочной перспективе оставалась реальной. Реформы проведены не были, и в 1848 г. произошла революция. Правда, она не имела успеха.

XX. Лики мышления

Интерес к биографии <…> прямо противоположен, по — видимому, общей цели, но она сама имеет исторический мир той своей подосновой, с которой тесно связан индивидуум; даже субъективно — оригинальное, юмористическое и т. п. намекает на это содержание и тем повышает к нему интерес…

Гегель[359]

В конце жизни Гегель позирует, не без удовольствия, но без спеси, крупным художникам, Себберсу, Шлезингеру… Так оставляет он потомкам образ, избранный им самим, — печальный и суровый, уже почти столь же скорбный, как его посмертная маска. Он обряжает свою философию в помпезные одежды: докторская мантия, профессорская шапочка, меховая шуба, словно желает с помощью нехитрых уловок укрепить ее авторитет и доказательную силу, рискуя при этом тем, что кому‑то в таком виде она покажется чопорной.

Но к счастью, существует другой его портрет, на упомянутые совсем не похожий: в нем привлекают живость и безыскусность. Хенсель, отличный рисовальщик, делал наброски с натуры карандашом со всех встреченных им знаменитостей. Гегель оказался в коллекции среди сотен других, и он здесь чуть ли не улыбается.

Философ оставил автограф на рисунке, начертав несколько загадочных слов, столь же непредумышленных, как и сам набросок:

За нами признают то, что мы знаем.
Тот, кто меня знает,
Здесь меня признает[407].

Забавна ирония этих строк. Действительно ли портрет похож, и на кого? На человека во плоти или на его умственный облик?

Самого себя плохо знаешь. Но, кажется, Гегель готов побиться об заклад со зрителями: кто из вас может похвастать тем, что проницал меня насквозь? Кто оценит мои заслуги по достоинству? Эти черты индивидуального облика, согласуются ли они со всеобщностью идей, мной возвещаемых?

Гегелю нравится интриговать любопытных.

Для нас он меньшая загадка, нежели для тех, кто был близко с ним знаком? Мы находимся в более выгодном положении. Главное в философе это, конечно, содержание творчества, запечатленное в его книгах: оставленная нам философия, какие бы обстоятельства ни сопровождали наследование. Она доступна нам — как кажется — едва ли не целиком и полностью, и мы не слишком опасаемся обнаружения каких‑то утраченных фрагментов.

Никогда еще не было в нашем распоряжении такого сокровища, восстановленного с таким тщанием, снабженного столь многочисленными добросовестными учеными комментариями.

И мы начинаем разглядывать эту жизнь, стараясь лучше ее себе представить, хотя многие стороны все еще от нас ускользают.

В некоторых отношениях его современникам легче было понять его, чем нам, потому что они жили, перемещались, дышали в одном и том же мире, который больше никогда не вернется.

Но в других отношениях мы постигаем его глубже, поскольку он предстает перед нашим взором во весь рост на фоне своего времени, и мы знаем, чем закончилось то, чему он положил начало.

Жизнь великого философа интересна людям в той мере, в какой им интересна жизнь всякой знаменитости. Но те, кто увлеченно следит за этой жизнью, сопереживая ей и считая, что она решает некую задачу, они уже по иному относятся к самому учению, понимая, насколько любой удар судьбы накладывает на него отпечаток.

Воскрешения Гегеля продолжаются. Не так‑то легко с этим справиться. Человека не запрешь навечно в рисунке, рассказе, могиле. По тому, как он глядит со своих портретов, видно, что он знал это лучше кого‑либо.

От переводчика

«Перед нами новый Гегель», — предупреждает автор ныне выходящей по — русски биографии философа[408] Жак д’Онт (Jacques d’Hondt), обретший широкую известность в конце шестидесятых годов прошлого века как раз в связи с публикацией ряда важных работ о Гегеле («Гегель, философ живой истории». Париж, 1966; «Гегель, его жизнь и философия». Париж, 1967; «Тайный Гегель. Исследования скрытых источников мысли Гегеля». Париж, 1968; «Гегель в его время». Париж, 1968 и др.). Этот «новый» Гегель Д’Онта явился неспроста: в среде французских интеллектуалов родилось непредвиденное поветрие взывать к Гегелю и его наследию в надежде обрести ответы на вопросы, заданные временем. Удаленный во времени и сложный по мысли Гегель оказался неожиданно близким. Лик, однако, этого «нового Гегеля» в новых временных обстоятельствах начал мерцать и двоится. Толчком к переосмыслению сложившегося «классического» образа философа послужила интерпретация гегелевской «Феноменологии духа» Александром Кожевом в лекциях, прочитанных в Париже с января 1933 по май 1939 г. Александр Кожев (А. В. Кожевников, выходец из России) преподнес слушателям, среди которых наличествовали едва ли не все грядущие философские знаменитости, а именно: Ж. Батай, Ж. Лакан, Ж. Ипполит, М. Мерло — Понти, Р. Арон, Р. Кено и др. реанимированного Гегеля, существенно перетолкованного, зато внятного и актуального[409].

А. Кожев без зазрения совести объявил распространение диалектики на природу заблуждением, ограничил область духа историей[410], уточнив, что история развивается диалектически лишь потому, что человек действует посредством отрицаний налично — данного. Но бытие, снимающее себя в качестве бытия и остающееся при этом бытием, это понятие бытия, которое раскрывается в речи[411]. Главная роль в гегелевском наследии — и при таком подходе это естественно — отводилась «Феноменологии духа», истории приведения указанного духа к самосознанию. Повторимся, именно с семинаров Кожева начался во Франции гегелевский ренессанс, одним из центральных движителей которого стал Жан Ипполит, автор французского перевода «Феноменологии» (I — ый том вышел в 1939 г., Il — ой — в 1941), обстоятельного комментария («Генезис и структура феноменологии Гегеля» (1946) и «Логики и существования» (1952). Жана Ипполита называет в числе своих учителей (наряду с Полем Рикером) Жак д’Онт.