— Да, поверите ли, — подхватила кузеноподобная кузина, — это со мной случилось совсем недавно, на помолвке монсеньера де Сенекура: мне там пришлось столько плясать, что меня так и бросало из жара в холод. Однако теперь мне полегчало, и коли, не дай бог, опять охрипну, я уж вылечусь благодаря вашему гостеприимству.

Тем временем приготовлялся ужин, и кузины заговаривали зубы мужу, которого хлебом не корми, а подай веселую компанию. Между прочими разговорами, которые жена вела с новоизготовленной кузиной, вдруг и спрашивает она с усмешкою:

— А что, кузина, вы все так же боязливы? Раньше вы были куда какая трусиха!

— Ах, боже мой! — отвечала новоявленная родственница. — Да еще больше, чем прежде, — так, что каждую ночь моя кормилица ложится подле меня!

— Нет, нет, кузиночка, — успокоил ее муж, — не бойтесь ничего, в эту ночь моя жена составит вам компанию.

Трудно сказать, которая из двух кузин больше порадовалась таким речам. После ужина развлеклись еще беседою, вслед за чем пришло время укладываться спать. Гостья попрощалась со старым добряком, и он наказал жене лечь вместе с кузиной. Столь приятный приказ отнюдь не нуждался в повторении, и ему охотно подчинились. Ночь пролетела в ласках, которые убедили молодую даму, что ее муженьку куда как далеко до иных молодчиков позадиристей. Утром она просыпается веселая (ей хорошенько умяли ее сальце) и идет распорядиться по хозяйству, что заведено было ее мужем, любившим поспать подольше.

Молодой наездник всю ночь не занимался ничем, кроме как носился взад-вперед по лужку своей кузины, отчего весьма устал и выбился из сил, и к утру, решив отдохнуть, заспался до девяти часов. Горничные вошли в спальню, где подремывала эта прекрасная наездница, каковая, по причине жары вся разметавшись, выставила напоказ свой мужской признак.

— Ага, — воскликнула старая служанка, — так вот та дудочка, под которую пляшут кузены с кузинами! Стало быть, вам, мой дружок, захотелось к нам на лужок?! Ну, как бы не так! — И с молодым красавчиком тут же поступлено было, как он того и заслужил вместе со своей красоткой кузиной, et meruere bene[293].

Все вышерассказанное должно вас убедить, что борода весьма полезна и способна воспрепятствовать недоразумениям и конфузии, кои непременно приключались бы по недостатку сего признака, каковой с первого же взгляда о мужественности свидетельствует весьма ясно.

Испания

Из «Записей беседы…»

Франсиско Лопес де Вильялобос[294]

Ниже следует запись беседы между грандом королевства Кастилии, хворавшим желтой лихорадкой, и доктором Вильялобосом, находившимся у ложа больного, в присутствии его сыновей и знатных юношей из свиты

Герцог. Доктор.

Герцог. Вот уже две недели я жалуюсь на горечь во рту и не получаю от вас никакой помощи. А между тем вас считают лучшим медиком во всей Кастилии.

Доктор. С позволения вашей милости, я действительно изрядный медик; а уж чего не умею — тому не вразумил господь.

Герцог. Вы меня не поняли. Я не это хотел сказать.

Доктор. Что же вы хотели сказать, ваша милость?

Герцог. Медицина — это озорство; вы лучший озорник в Кастилии, следовательно — лучший лекарь.

Доктор. Чем не силлогизм? Я и то удивился, что столь горькие уста произносят столь сладкие речи. Вот где разрешение загадки Самсона, нашедшего медовые соты в пасти убитого им льва[295].

Герцог. Именно; поистине, я убит, и после господа бога — вы мой главный убийца.

Доктор. Вы меня тоже не поняли, ваша милость. Я не это хотел сказать.

Герцог. Что же?

Доктор. Вы не лев, а я не Самсон. Просто я подумал, что стоит вам чуточку прихворнуть, как вы преисполняетесь горечи, и ничего от вас не услышишь, кроме горьких жалоб да горьких истин. Спросите вашего майордома и всех слуг.

Герцог. Если бы я в свое время кромсал и пожирал живьем ваших собратьев[296], вы бы не сомневались, что я лев; но я сижу тут с вами, точно ручной, и поэтому вам кажется, что я ягненок?

Доктор. Это как будет угодно вашей милости. Его преосвященство кардинал Толедский дозволил не отвечать на такие вопросы.

Герцог. Не понял. Но вернемся к моей разлившейся желчи. Она отравляет горечью мой рот, проступает желтизной на моем лице, а вы не делаете ровным счетом ничего, чтобы выгнать ее вон.

Доктор. Какой смысл опорожнять мех, если его тотчас наполняют вновь?

Герцог. Вы считаете меня горьким пьяницей?

Доктор. О, что вы, сеньор. Во всей Кастилии не найдешь такого врага излишних возлияний.

Герцог. В чем же дело?

Доктор. Ваша милость, сами знаете, что мы уже совсем было вылечили вас от всех недугов, как вдруг вы устроили невиданный карнавальный пир; все, что хранилось в ваших погребах, и все, что имеется на белом свете, появилось к вашему столу — за исключением медиков. В тот вечер было съедено и выпито столько, что ночью вы едва не отправились к праотцам. Если бы ваш домашний врач и я не ухитрились вызвать у вас рвоту и из вашей опочивальни не вынесли бы четыре полных лохани всякой всячины — дичи, форели и прочей снеди, вы бы и двух часов не протянули. И все равно, когда сеньор заболел — врачи виноваты, а когда выздоровел, врачей не благодарят: ведь бог помог.

Герцог. А вы, стало быть, это отрицаете?

Доктор. Разумеется, нет. Всякому известно: бог ниспосылает здоровье и жизнь, а также болезнь и смерть. Недаром сказано: «Ego occidam, et ego vivere faciam; percutiam et ego sanabo»[297]. Но если вы возлагаете на врачей вину за болезни, коими господь карает вас за грехи, то почему не хотите благодарить врачей за исцеление, которое господь дает через их посредство? И зачем же в таком случае ищете от короля награды за одержанную на войне победу? Ведь победу даровал бог!

Герцог. Признаюсь, в этом есть доля истины. Но вы, значит, полагаете, что тот ночной припадок случился со мной из-за обильного ужина?

Доктор. Не полагаю, а твердо знаю, ибо видел своими глазами. А о том, что человек сам видел, говорят: «он это знает», а не «он верит».

Герцог. Вот и попали пальцем в небо. Правильно сказывает пословица: «Больше понимает умный в своих делах, чем дурак в чужих». Да будет вам известно: тот приступ случился со мной из-за лунной четверти и ни от чего другого.

Доктор. В ту ночь не было лунной четверти, а был десятый день новолуния.

Герцог. Ну, значит, полторы лунных четверти.

Доктор. Коли на то пошло, незачем четвертовать луну, а лучше сразу разрезать ее на двадцать девять ломтей, по ломтю на каждый день. Тогда можно есть и пить, сколько душа просит, а схватит желудок, скажем: виноват не пир, а лунный ломоть. Нет, сеньор мой, я готов согласиться с чем угодно, но только не с этим. От ваших речей до истины слишком много миль перегону.

Герцог. Сколько же, к примеру?

Доктор. Сколько от луны до винного погреба.

Герцог. Да, расстояние немалое! Где имение, где вода. Но, черт вас побери, рассмешили вы меня. Значит, вы отрицаете, что лунные фазы оказывают на меня сильное действие?

Доктор. Я отрицаю, что они оказывают то действие, о котором вы говорите. Разве вы бы дожили до ваших лет, перенеся шесть тысяч лунных четвертей и восьмушек?

Герцог. Право, доктор, все вы хромаете в вопросах веры.

Доктор. За других не отвечаю; а за себя могу засвидетельствовать вашей милости, что отвергаю не веру, а ложные поверья, остатки язычества; господь бог не велел в них верить, а, напротив, говорил: «А signis coeli nolite timere quae gentes timent»[298]. Вот почему я не придаю значения подобным вздорным выдумкам, а твердо верю лишь тому, чему верить есть причина и основание. И если бы собственная ваша вера была достаточно тверда, вы бы чувствовали всю невозможность поверить в небылицы, ибо не может быть противоречия между истинной верой и здравым смыслом.